Считаю своим нравственным долгом способствовать, сколько могу, восстановлению в истинном виде в памяти общества духовного облика моего незабвенного учителя и отца -- архимандрита Феодора, в миру -- Александра Матвеевича Бухарева. Берусь за это дело в исполнение его же завета, хотя и не ко мне обращенного. Незадолго уже до своей смерти покойный говорил жене своей, Анне Сергеевне: "Если после моей смерти будут хвалить меня, -- ты, пожалуйста, не слушай этой лести, помни, как забывали меня -- живого; но если мое дело поймут в его истинном значении, -- тогда можешь порадоваться". И еще: "Если после моей смерти будут писать обо мне неправду, хотя бы в похвалу мне, -- ты сейчас же восстанови истину"1. "Истина" и "его дело" для архимандрита Феодора всегда, до последних минут его жизни, были дороже его лица, его чести. А нравственный облик о. Феодора -- особенно по сложении им с себя монашества и последовавшей затем женитьбы, -- и при жизни был предметом пререканий, для многих же и предметом соблазна, и до наших дней многими перетолковывается, и не только в порицание, но даже иногда и "в похвалу" ему. Одни, считающие себя поборниками православия и церковности, на сложение о. Феодором монашества и его женитьбу смотрят как на падение и с торжеством указывают в этом прямое практическое проявление его будто бы уклонения от чистоты и простоты православия. Другие в сложении им монашества и вступлении в брак хотят видеть намеренный практический протест против монашества, и даже вообще против церковности, -- против самого православия. Наперед знаю, что мои воспоминания не удовлетворят ни тех ни других; ревнители православия не перестанут смотреть на о. Феодора как на самообольщенного, как на несчастного изменника святым обетам; люди другого лагеря тоже -- едва ли поверят мне и расстанутся с своим взглядом на экс-монаха А. М. Бухарева как на протестанта-исповедника и мученика идей гуманизма и научной истины.

Но я уверен, что мое старание восстановит истинный образ моего учителя, а особенно, если бы труд мой помог кому-нибудь "понять в истинном значении дело" жизни о. Феодора, будет ему гораздо приятнее, чем ореол исповедника и мученика, когда им украшают память его по недоразумению. Вот почему, предпринимая издание моих воспоминаний об о. Феодоре, я заинтересован прежде всего тем, чтобы не подвергалась сомнению их верность действительности. В этих видах позволяю себе обратить внимание читателей на то обстоятельство, что мои личные воспоминания об о. Феодоре записываются не через 34 года или через 45 лет после того, как случилось мною описываемое, и после того, как получены были мною впечатления, составляющие содержание настоящих воспоминаний; такая отдаленность по времени изложения воспоминаний от воспоминаемых речей и событий могла бы навести на последние особый колорит, а это убавляло бы долю их достоверности. Чтобы устранить и такое подозрение в ненамеренном с моей стороны удалении от истины, я пользуюсь при изложении настоящих воспоминаний собственными моими письмами, писанными к родителям в период моей академической жизни (1854--1858). Этот материал воспоминаний буду восполнять выдержками из собственных писем о. Феодора ко мне и к некоторым другим лицам, -- писем, обнимающих период времени с 1858 по 1869 г. Затем уже, в дополнение к этим самым автотентичным материалам для будущей биографии о. Феодора, буду пользоваться письмами и рассказами других лиц, стоявших в непосредственных, более или менее близких внутренне отношениях к моему учителю. Наконец, для "восстановления истины", для "выяснения в истинном его значении дела" о. Феодора я буду обращаться по местам и к напечатанным уже его сочинениям, когда в них он сам выясняет это дело и восстановляет перетолковываемую истину. Сочинения его имели такой ограниченный круг читателей, что выдержки из них очень для немногих могут оказаться повторением уже известного.

-----

Нахожу нужным предпослать своим личным воспоминаниям об о. Феодоре то, что известно мне от него самого о принятии им монашества. Автор биографической заметки2, напечатанной в "Голосе" вскоре после кончины о. Феодора (1871 год, No 121), говорит об этом так: "Бывший архимандрит Феодор, по снятии сана Александр Матвеевич Бухарев, родился в Тверской епархии. Как один из лучших воспитанников семинарии, он был отправлен в Московскую Духовную академию. Здесь он учился с такими же отличными успехами и, окончив курс в 1846 году третьим магистром (около 24 лет от роду), оставлен при Академии бакалавром по кафедре Свящ<енного> Писания. Незадолго пред окончанием курса (8 июня того же года) он принял монашество с именем Феодора. Побуждением к "принятию монашества" были главным образом его болезненность и сосредоточенность. О браке он боялся и подумать. По собственным его словам, если пугался он чем-нибудь во сне, то это только грезами, что его или сватают, или ведут к венцу".

О крайней болезненности Александра Матвеевича при его пострижении, которая, по мнению очевидцев этого поразительного обряда, должна была служить для него побуждением принять монашество, по тому уже можно судить, что жители Троицкого Посада говорили тогда: "Ну, это уже он насмерть постригается". В 34, в 35 лет, когда я впервые увидал о. Феодора3, он иногда уже казался стариком. "У меня были подорваны всякие жизненные основы", -- говорил он сам о себе, и именно о том, приблизительно, времени, когда он принимал пострижение. Тем не менее едва ли справедливо предположение, что для студента Бухарева побуждением к отречению от мира была мысль о близости смерти и о своей непригодности для земной жизни. О<тец> Феодор после с добродушным смехом вспоминал, как другие обрекли его тогда на смерть и желанием приготовиться к смерти объясняли его пострижение. Гораздо с большей вероятностью решение его принять монашество следует объяснять его желанием "не оставаться в воинстве Христовом рядовым воином, когда ощущается самая настоятельная нужда в офицерах", и -- глубоким убеждением его, что уклоняться от передовых постов на этой духовной брани непозволительно и даже преступно для сознающих себя способнее других занимать такие посты. По крайней мере, так именно о. Феодор, будучи уже инспектором Академии, по поручению ректора убеждал к принятию монашества одного из студентов, которого также имелось в виду оставить при Академии бакалавром4. Но не без тяжкой внутренней борьбы, не без продолжительного -- предварительного -- размышления, не без молитвенного подвига вступил Александр Матвеевич на путь иноческого самоотречения. Привожу рассказ об этом самого о. Феодора, записанный мною почти тотчас же -- в декабре 1857 года. Я писал: "Он (о. Феодор) припомнил, как сам он принял монашество, как он прежде даже и в мыслях не имел ничего подобного; как их инспектор, а потом ректор Академии Евгений {Скончался на покое в Симбирске, после управления в течение нескольких лет Симбирскою епархиею5.} однажды, призвавши его, начал спрашивать, не знает ли он, кто бы пошел из их курса в монахи? -- и перечислял: не тот ли, не тот ли? А этот Евгений очень любил о. Феодора и часто с ним беседовал по вечерам, так что нередко продерживал его "за полночь". "И каждый раз, -- говорил о. Феодор, -- я выносил от него удивительное успокоение и душевную пользу. Я, правда, больше все молчал да слушал, а он -- все говорил; хоть и он, правду сказать, тоже не отличался даром-то слова; да, уже так, как-то Бог ему давал; так -- как ручеек, и течет, и течет... бывало, слушаешь -- только часы за часами летят, да думаешь про себя: ах! как бы не отпустил скоро! когда бы еще часочек!" -- "Мне стало как-то горько, -- продолжал о. Феодор, -- что он, перечисляя других, не спрашивал обо мне, тогда как естественно уже было спросить. И я сказал: а что же это обо мне-то Вы не позаботитесь, Ваше Высокопреподобие!" -- "Я только этого и ждал, -- заговоришь ли ты сам", -- отвечал ему Евгений. Но о. Феодор тут стал прилагать ему свои затруднения, и Евгений пробеседовал с ним в этот раз до рассвета. Только ничего не сделал; а покончили они дело тем, что Евгений наложил на него послушание: три недели (это было в Великом посте) бывать каждый день хоть у одной службы: у обедни, у утрени или у вечерни, -- заниматься все это время этой мыслью и молиться словами псалма: "Скажи ми, Господи, путь, в он же пойду!" 6. О. Феодор рассказывал дальше о борьбе своей в это время и -- как, по истечении трех недель, он пришел к Евгению с тем же отрицательным ответом. Последнюю неделю, по заповеди Евгения, о. Феодор опять говел, продолжая, впрочем, посещать церковь также только однажды в день. Евгений сильно опечалился таким неуспехом их молитвы (он обещался молиться -- в то же время -- и сам); опять ночь до рассвета проведена была в беседе. Наконец Евгений сказал, что уж если Господу не угодно было открыть им иначе Свою волю, то остается прибегнуть к последнему средству, к которому -- действительно -- прибегали в подобных неразрешимых случаях и в древности многие святые мужи. Он повел его в свою спальную, стал перед образами, велел молиться ему и положил сам три земных поклона; потом велел ему взять книгу и предоставить решение своей участи тому, что откроется для него; но велел ему твердо веровать. Книга была русская Псалтырь; о. Феодор раскрыл ее, и его глаза упали на следующие слова псалма: "Воздавайте и совершайте обеты ваши Господу"; за этим следовало какое-то "обетование, укреплявшее надежду"". Прерываю выписку из письма, чтобы привести здесь в точности слова псалма, принятые чуткой душой о. Феодора как прямое, ясное и непререкаемое указание ему воли Божией, как прямой ответ на его вопрошение верою и молитвою. Без сомнения, это были слова псалма XLIX: "В жертву Богу принеси хвалу и соверши пред Всевышним обеты твои" (ст. 14-й7). Слово "воздавайте", оставшееся в памяти о. Феодора при передаче этого места псалма на память, заимствовано им из славянского текста псалма; в славянском действительно стоит: "воздаждь Всевышнему", но не обеты, а "молитвы твоя". Господь пощадил и без того изнемогшего раба своего от возможности дальнейших еще сомнений и колебаний: случилось, как говорим мы обыкновенно, -- т. е., помимо наших намерений и расчетов, Господь устроил так, что Псалтырь взята была не на славянском языке, а в русском переводе с подлинника, где ясно говорится не о молитве вообще, а об обете и жертве. Дальнейшие слова псалма действительно составляют ободрение души, измученной сомнениями и изнемогшей от трехнедельного духовного подвига. "Призови Мя в день скорби твоея, и изму тя, и прославиши Мя" (ст. 15). Весь псалом говорит о том, что Господь не довольствуется привычными выражениями богопочтения и богоугождения, а требует большего "от святых своих, вступивших с Ним в завет при жертве"8. Нет сомнения, что Александр Матвеевич, прежде чем решился прославить Господа, "совершивши пред Ним" иноческие "обеты" свои, не раз читал и перечитывал этот псалом, со всегдашнею своею думчивостию, углублением мысли в каждое слово Писания и с широким соображением общего смысла Откровения в данном месте: образчик такого углубления в смысл Божественного Откровения оставил нам о. Феодор в своих изъяснениях Псалмов пророческих и Послания к Римлянам. Продолжаю выписку из письма: "Таким образом, решение было сделано. Но все еще не без стеснения сердца сходил о. Феодор по лестнице от инспектора" (т. е. Александр Матвеевич -- от архимандрита Евгения). "Вдруг, -- продолжал о. инспектор (инспектором здесь, в письме, называется уже о. Феодор, а не Евгений), -- как будто бы мне кто шепнул на ухо эти слова: "Не Богу ли повинется душа моя?" (Пс. LXI, 2), и мне в то же время на душе стало так легко, что даже как будто бы вдруг пропала и телесная немощь, которая -- помню -- в то время жестоко мучила меня. Был у меня один товарищ, который особенно любил меня, так что во многих случаях заменял мне как бы брата; а иногда даже и просто был как мать (теперь уже он умер; а был он профессором во Владимире)9; так я видел, что это его глубоко огорчало, так что он даже плакал; потому что он видел, что тут я был действительно в страшной опасности -- как бы не попасть в это ложное-то направление {О. Феодор говорил о хорошо известном уже его слушателю из других его бесед направлении набожности вообще и монашества в частности, когда началом нравственной жизни ставится слово пророка: "Кийждо спасая да спасет свою душу" (Иер. Ы, 6; ср.: Быт. XIX, 17), т. е. "спасайся сам, кто как может, не думая уже об общем спасении", как на горящем и тонущем корабле; причем проповедующие это начало одиночного спасения забывают, что ведь пророк говорит о гибели Вавилона, они же находятся в корабле Церкви Христовой, а не в Вавилоне или в обреченном на огненную погибель Содоме.}; хотя я это и скрывал от него, но уж он после-то мне говорил, что чувствовало его сердце, хоть он еще этого и не знал. Написал я к батюшке и к матушке; матушка мне отвечала, что она уже отдала меня раз Божией Матери; так пусть Она, что Сама знает, то со мной и делает. И когда меня постригали, тут сошлось все вместе: и экзамен-то, и курсовое-то сочинение, да и обыкновенная моя болезненность; так это все до такой степени меня изнурило, что -- которые пришли тут посмотреть на мое пострижение -- так говорили: "Ну, уж это он, знать, насмерть постригается"".

Итак, болезненность и сознание своей непригодности для земной жизни не могут считаться решающими дело побуждения в избрании о. Феодором жребия отречения от мира. А с другой стороны, совершенно чужды были студенту Бухареву житейские расчеты и мечты честолюбия при вступлении в ряды ученого монашества, составляющего у нас прямой и исключительный путь к высшим степеням духовной иерархии. И -- так как Самому Господу "повинулася душа" архимандрита Феодора, когда он совершал великий, решительный шаг своей жизни, то Сам Господь указал ему путь необычный, путь, которым он шествовал до конца... но, всего лучше, вот собственные слова о. Феодора о том, с какими мыслями и расположениями встал он на этот путь -- принятием монашества: "Я пошел в монашество, -- писал он ко мне 25 сентября 1862 г., -- чтобы сердцем принадлежать одному Господу (обет девства), управляться одним Господом (обет послушания), да и пользоваться только Господним (обет нестяжательности)". И еще сильнее выражался он в другом письме, "говоря о настроении" своем, о своих стремлениях и внутренних затруднениях того времени, "когда сряжался идти в монашество". "Что же, -- говорил он, -- ужели склавши ручки смотреть, как -- нещадно, словно от поджогов, -- горит дело у благочестиво мыслящих и у занимающихся земным?., надо идти к самому средоточию общей -- пожалуй -- опасности" (Письмо к А. А. Лебедеву, протоиерею Казанского собора в С.-Петерб<урге>, 8 июля 1862 г.). "Я вступил в монашество", как на путь "небезопасный, но в... духе и с словом: ей! -- Богу содействующему" (к нему же письмо 29 авг. 1862 г.). Как же началось, как постепенно сложилось и развилось в молодом Бухареве его богословское мировоззрение -- столь своеобразное, что в богословской литературе он не имеет ни предшественников, ни преемников и продолжателей {Если о. Феодора можно признать чьим-либо продолжателем в бого-словствовании, то разве только Филарета, митрополита Московского. Это преемство духа особенно заметно, если сопоставить "Записки на Кн. Бытия" м. Филарета10 и монографию о. Феодора "О миротворении"--тоже записки на первые две главы Кн. Бытия. Святитель Московский, с какой-то свойственной ему ревнивой мало-общительностью мысли, всегда заботился не столько о возможно широком распространении истин православия, сколько о строгой отчетливости их выражения, особенно же в печатном слове. Так и в своих "Записках на Кн. Бытия" он очень часто ставит только вопрос, а вместо ответа на него замечает лишь, что нет особенной надобности искать и домогаться этого ответа. О. Феодор в книге "О миротворении" очень часто берет этот оставленный без ответа вопрос и, объяснив надобность в ответе и важность его, продолжает прерванное его учителем богословствование в том же точно духе и направлении и на поставленный митроп. Филаретом вопрос представляет решение. В раскрытии духовно-таинственного смысла Писания о. Феодор является учеником прежде всего Ап. Павла, но тоже по руководству и примеру митроп. Филарета в его "Записках на Кн. Бытия". Вообще, в сочинениях о. Феодора повсюду видны следы глубокого изучения им творений митрополита Филарета, из которых он иногда берет текст и комментирует его, развивая собственные свои воззрения. См., например, "О православии в отношении к современности", с. 4, 24, 57, 264, 289.}, и столь властительное, что оно влечет молодого студента против воли его в суровый подвиг монашества, а потом зовет обратно в мир, и уже не юного, способного к увлечениям, а мужа, в летах духовной зрелости, а по телу -- человека, стоявшего одной ногой в могиле. Документами для начертания истории духовного развития студента Бухарева и образования у него совершенно самостоятельного, одиноко стоящего миросозерцания могли бы послужить семинарские и студенческие в Академии "рассуждения" и проповеди его, но едва ли это теперь возможно; хотя по семинариям и был прежде обычай, сохранившийся и до 50-х годов, -- лучшие сочинения лучших воспитанников последнего богословского класса переписывать, переплетать в одну книгу и сдавать в фундаментальную семинарскую библиотеку на хранение. Хорошо было бы навести справки в библиотеках Тверской семинарии и Московской академии, не сохранились ли там богословские сочинения студента А. Бухарева, и уже наверное хранится курсовое сочинение иеромонаха Феодора, сданное Конференциею Академии, по представлении к утверждению его в степени магистра {По наведенным справкам в библиотеке Московской академии никаких рукописных сочинений А. М. Бухарева не имеется ( Примеч. ред.). }.

По вопросу о том, как развивалась и крепла мысль о. Феодора, под влиянием каких возбуждений отвне усвояла она и перерабатывала, построяя в строгую и своеобразную богословскую систему содержание научных и литературных произведений того времени, укажу одно место из собственных сочинений о. Феодора. Здесь он говорит о себе в третьем лице, как бы о ком-то другом; но я знаю из личных его бесед со мной, что это относится к нему самому и именно ко времени его студенчества в Московской академии. Он пишет: "Мне лично известен один человек, который чрезвычайную пользу, относящуюся именно к богословскому его образованию, получал от светского писателя. Когда во мне, говорил этот человек, только что возбуждалась самостоятельная мысль, я любил читать в "Отечественных записках" статьи, относящиеся к критике, писанные покойным Белинским. Само собой разумеется, что настоящего значения его мыслей я не понимал, или -- лучше -- понимал их по-своему. Известно, что он иногда в развитие своих мыслей цитовал тексты из Свящ. Писания. Он давал этим текстам свою мысль, а я понимал их в надлежащем значении и соответственно этому понимал всю его речь. И потому выходило, что, следя систему его мыслей, извращавшую Христову истину, я в своем уме развивал живую систему самой Христовой истины. И сколько -- помню -- радости было у меня, что вот наконец взялись люди за ум -- углубляться в премудрость Божию и раскрывать ее свет для всяких дел! Я обманывался; но благодаря именно такому чтению Белинского мысль моя довольно развилась и окрепла в светлом, живом и отчетливом направлении Веры. Добрые следствия этого для меня вышли самые неоцененные. С одной стороны, я уже никак не останавливался на одной букве текстов, изучаемых в богословских науках; ум мой, верный направлению Веры, всегда стремился входить в самую силу догматов, и Святые отцы для меня были авторитетами живой, обнимающей, в высших своих представителях, все современное им образование, мысли Веры. С другой стороны, когда случалось слышать и изучать ту или другую науку по началам новейшей философии, ум мой всегда работал на возведение этой науки и начал ее к истине Христовой, как это было у меня (только не так сознательно) и при чтении Белинского, мысль моя так настроилась, что безотчетно не поддавалась в науке никому и ничему, обращая все в разумное по вере служение Христу (Рим. XII, 1). Так-то говорит нередко этот близкий ко мне человек, -- заключает о. Феодор, употребляя известный оборот евангельской речи (Иоан. XXI, 24; XIX, 35), -- и знаю, что он говорит совершенную правду" (Три письма к Гоголю. Предисловие к читателю, с. 6 и 7)11. Очень мало известно мне, можно сказать почти ничего не известно, об академической жизни о. Феодора. Бывший в Академии его "старшим" (так назывался студент старшего курса, в ведении которого находились другие студенты, жившие в одной с ним комнате, или "номере"), -- итак, его "старший", Семен Ив<анович> Протопопов, в монашестве Серафим, скончавшийся в 1891 г. епископом Самарским, говорил после одному из своих близких, что А. М. Бухарев "отличался в Академии кротостию и благочестием". Может быть, это было воспоминанием о той "аттестации", какую давал старший студентам своего номера в ежемесячных "ведомостях о характере и поведении", представлявшихся старшими инспектору Академии. А вот отзыв об Александре Матвеевиче -- студенте Академии -- человека совсем иного духа и направления -- Гилярова-Платонова, у которого уже А. М. Бухарев был "старшим". Этот своего рода bête noir {отверженный (фр.). } духовной среды, его воспитавшей и выпустившей на поле публицистики, пишет: "Вот он, -- Александр Матвеевич, некогда 20-летний юноша, вежливо, почти с заискивающим видом подходивший к нам вечерами поочередно с предложением читать молитвы на сон грядущим. Он в Академии был старшим в нашем номере. Душа набожная, пылкое сердце, живой ум" ("Из пережитого", т. П, с. 289)12.

Но благочестие, проявлявшееся набожностью, кротость, соединенная с крайней деликатностью в обращении, и живой ум, и пылкое сердце могли ничем не выдавать той внутренней работы ума и сердца, какая совершилась в молодом студенте, по образу жизни и поведения -- одном из первых кандидатов на пострижение. Чтобы сколько-нибудь осветить эту жизнь, "радости" которой состояли в том, "что вот наконец люди начинают углубляться в премудрость Божью и раскрывать ее свет для всяких дел", в которой важнейшие решения подготовлялись постом и молитвою и принимались по жребию как бы непосредственно от руки Божией, посмотрим на спутников Александра Матвеевича в этой жизни, особенно же на тех, которые были близки к нему по духу. Дороже всего были бы сведения о том товарище и друге Александра Матвеевича, который был к нему ближе всех, -- о Михаиле Васильевиче Тихонравове, скончавшемся в 1850 г. на должности профессора Владимирской Духовной семинарии {Симпатичная статья о нем во "Влад<имирских> еп<архиальных> вед<омостях>" 1890 г., No 16, и заметка в "Истории Владим<ирской> Дух<овной> сем<инарии>" Малицкого (ч. II, с. 250-268), где о нем воспоминается как о превосходном наставнике13.}. Но и об нем слишком мало известно нам, и навсегда осталось тайной, как влияли один на другого эти две родственные натуры, сходившиеся и в своем направлении. Знаем мы о крайней чувствительности Михаила Васильевича; например, что он, будучи уже профессором Семинарии, не мог иногда удержаться от слез при исполнении церковных песнопений, особенно же лаврской песни: "Преславная днесь..." В Академии он был одним из лучших студентов; товарищи любили и уважали его; А. В. Горский, под руководством которого он писал свое курсовое сочинение, не иначе обращался к молодому студенту, как -- "Михаил Васильевич". В отношениях к Александру Матвеевичу Михаил Васильевич был как бы старшим братом, попечителем и руководителем в делах житейских, который был так необходим Александру Матвеевичу, и до смерти оставшемуся младенцем во всем, что касалось жизни практической. "Самая нежная мать не могла бы так заботиться обо мне, -- говорил после о. Феодор, -- как заботился Михаил Васильевич". Михаил Васильевич был, как видно, практичнее Александра Матвеевича, и ему, конечно, не раз приходилось предостерегать "пылкого сердцем" товарища и друга от решений, подсказываемых ему его крайним идеализмом. Видя болезненность Александра Матвеевича, Михаил Васильевич был и против видимой для всех наклонности Александра Матвеевича к вступлению на путь усиленных аскетических подвигов принятием монашества и очень скорбел, предвидя, что не удержать ему друга своего от этого решения своими убеждениями. В письмах к своему зятю-священнику Михаил Васильевич очень часто просил молиться пред престолом Божиим за Александра Матвеевича. 0<тец> Феодор говорил после, что Михаил Васильевич имел влияние на всю его жизнь. Не ему ли, -- не его дружеским беседам и спорам в тот период жизни, когда у студента А. М. Бухарева слагалось его богословское миросозерцание, приписывал после о. Феодор то, что он с принятием монашества не ушел в область отвлеченного идеализма, а остался борцом за спасение Христом всего истинно человеческого. Зная, как не сочувствует Михаил Васильевич его намерению принять монашество, Александр Матвеевич вел это дело втайне от своего друга. Однажды Михаил Васильевич показывает Александру Матвеевичу свою подушку, еще мокрую от слез, и говорит: "Это я об тебе плакал; мне снилось, что ты живой ложишься в могилу". Вот что значат, без сомнения, слова о. Феодора о М. В. Тихонравове: "У нас с покойным Михаилом было такое дело: я твердо отстаивал благодатное, Христово; а он страдальчески или с самоотвержением любви отстаивал во Христе и обыкновенное, земное; таким образом, мы, сами того не зная отчетливо, учились уже проводить Христову благодать и истину и в земное, никак не изменяя чему-либо истинно Христову" (Письмо Анны Серг<еевны> Бухар<евой>, 11 апр. 1872).

А вот рассказ о. Феодора и о другом его товарище, который тоже, как видно из самого этого рассказа, был особенно близок к Александру Матвеевичу как его земляк и товарищ не по Академии только, а еще и по Семинарии. Это был Вас. Фед. Владиславлев, впоследствии Тверской кафедральный протоиерей, известный в нашей духовной литературе своими поучениями по изъяснению богослужения и учебниками по Закону Божию для средних учебных заведений. "То в нем особенно было хорошо, -- говорил о нем о. Феодор, -- что хотя он был искренно благочестив, но благочестие его не имело в себе ничего сурового, ригористического. Будучи сам вовсе не охотник до разных веселостей и шумных удовольствий, он, однако ж, никогда не отказывался доставить удовольствие другим, приняв участие в их веселости и безотговорочно являлся в веселый кружок с своей скрипкой; так что, -- прибавил о. Феодор с добродушным смехом, -- за эту его любящую снисходительную сговорчивость в Академии утвердилось за ним прозвище "папаши"". Буду продолжать рассказ подлинными словами моего письма к домашним, писанного в мае 1857 года, в котором рассказ этот записан под живым впечатлением, только что выслушанный мной от о. Феодора. "Не было в нем нисколько этого ригоризма, -- говорил о. Феодор (которого, сказать мимоходом, так не любит о. Феодор, потому что он так часто соединяется с иудейским самооправданием); но дай Бог, -- продолжал он, -- и взрослым-то, и совершенным так успевать в вере, как успевал он". Как пример того и одну из черт жизни Вас. Фед., о. Феодор сказал мне, что однажды ему было явление Божией Матери. При этом он из Нового Завета вынул бумажку и дал мне прочитать собственноручное описание Вас. Фед. того, как последовало это явление. Были особенные обстоятельства в его жизни, воспитавшие его веру, но "поводом к этому обстоятельству был, можно сказать, совершенно пустой случай -- неудача месячного сочинения"; так писал Вас. Фед., а о. Феодор дополнил и пояснил своим рассказом остальное. Однажды, еще на первом году, Вас. Фед., ходя по комнате с своим старшим, -- С. И. Протопоповым (что ныне о. Серафим {Тогда из инспекторов Казанской акад<емии>, ректор Симб<ирской> семин<арии> (см. выше с. 508 <наст. изд., с. 147>).}), разговорился о месячном своем сочинении; Семен Ив., выслушав его план и мысли, высказал ему дружески свое опасение, что дело его ненадежно, и советовал ему подумать получше; несколько возражений Сем. Ив. окончательно сбили Вас. Фед. с толка. Василий Фед. не любил заниматься шутя; такая неудача его добросовестного труда глубоко огорчила его, и он прибег с молитвой к Божией Матери, к Которой он имел большую веру. Это было за всенощной; а всенощную в то время в Московской академии пели, как и доселе (1857 г.) поют, в зале; в то время, когда дьякон возглашал: "И о сподобитися нам слышания Св. Евангелия" и когда Вас. Фед. поклонился в землю (он в это время всегда делал земной поклон), -- в это самое время ему явилась Царица Небесная в короне из драгоценных камней и взглянула на него так милостиво, что он был вне себя от этого взгляда. Александр Матвеевич, который стоял подле него, заметил, что с Вас. Фед. что-то произошло необыкновенное, и при выходе из зала спросил: что с ним такое? Но Вас. Фед. ответил только, что скажет после. На другой день за обедней о. Феодор опять видел, что Вас. Фед. всю обедню был в сильном душевном возбуждении и внутренне всю обедню плакал, хотя так, что другие, не обращавшие на него большого внимания, и не могли этого заметить. Еще тогда же, после всенощной, о. Феодор пристал к Вас. Фед. с расспросами, не получил ли он какого-нибудь горестного известия; но тот отвечал ему, что совершенно напротив -- горестного ничего нет, и сказал, что вчера только душа его поняла это чувство, в котором Псалмопевец и звезды, и снег, и бурю, и землю, и все твари призывал к хвалению Господа14. Наконец, после обедни на другой день он рассказал ему свое видение, а о. Феодор попросил записать ему это на бумаге; эту самую записку я и читал у о. Феодора. О. Феодор прибавил, что "в ту пору лицо Вас. Федор, было как будто лицо ангела, так что даже одно воспоминание об его взгляде в ту минуту долго оставляло удовольствие в сердце; и долго после того, дня три, в его взгляде было что-то удивительно прекрасное".

Не забудем, что Бухарев, Тихонравов, Владиславлев были из числа выдающихся своими способностями студентов Московской академии в те годы, когда им "случалось слушать или изучать ту или другую науку по началам новейшей философии" {См. выше, с. 507-508 <наст. изд., с. 147>.}; а новейшей философией в то время было гегелианство. До духовных академий тогда еще не доходили пока скептические голоса представителей еще более новой философии, начавших уже тогда рушить грандиозное здание Гегелевой системы16; разве-разве слышался по временам сдержанный ропот почтительных учеников Гегеля на своего учителя, зачем он, взошедши на вершину горы, так увлекся созерцанием Божественного света всеобъемлющей истины, что не хочет уже спуститься в земную низменность, чтобы и ее осветить светом своей системы. (Слова о. Феодора о гегелианстве в Германии.) Итак, в Московской академии, несмотря на то что зоркий глаз митрополита Филарета, проникавший всюду, особенно следил за своей Академией, целые науки преподавались по началам Гегелевои философии. Эти-то начала и построенные на них системы и приходилось о. Феодору в свои студенческие годы переводить на "иное основание" и извращавший христианство пантеизм Гегеля обратно приводить ко Христу. Очевидно, это было продолжением той же умственной работы, которая возбуждена была чтением гегелианца Белинского. После, давая мне наставление, как слушать науки академического курса, о. Феодор мне говорил: "Когда я слушал науки, я все, как-то по инстинкту, прилагал ко Христу; ну, и пока еще слушаешь, так это все неясно -- темно; а как уж всю-то науку узнаешь, так тут и увидишь, что нужно принять, что откинуть, так она и перейдет вся на это иное-то основание -- на Христа" (мои студенческие письма домой).