Великий князь грозно посмотрел на Мамона; этот старался, сколько мог, затаить свое смущение и встретил его очи с твердостью.

— Вот как дело было, — продолжал Иоанн-младой с спокойствием истины. — Вчера, на пиру у Андрея Фомича, были созваны, будто напосмех, и бояре твои и смерд, старые и молодые гуляки. Хмельной, он братался со всеми, пил за здоровье непотребной гречанки и обнимался с чеботарем, что шьет на нее черевики. Ты ведаешь, как он распутством своим бесславит род свой и наносит скорбь матушке, великой княгине Софье Фоминишне. В самом разгуле хмеля стал порочить русскую землю, и что стоит она только греками, и что вся сила и краса ее от греков, без них-де мы б и татар не выгнали, и Новгород не взяли, и Москвы не снаряжали. Лаялся, будто ты, господине, не помнишь его милостей и худо честишь его; за то и подарил он шпанскому королю византийское царство свое, а не тебе…

— Ах он собака!.. И конуру-то дают ему из милости, а дарит царства. Один брат лижет мисы на поварне у бесерменского царя и скоморошничает у него; другой слоняется по углам да продает первому глупцу кречетов за морями… Ну, что ж потом?

— Не посмею сказать, как он тебя облаял.

— Говори, я тебе приказываю.

— Молвил, что не отдал тебе Цареграда, ты-де… Воля твоя, отче, язык не двигается…

— Иван, ты меня знаешь?

Этот вопрос заставил бы и мертвого отвечать.

— Называл тебя псом, окаянным. И Хабар дал ему за то пощечину.

— И он не задушил его?.. — закричал великий князь и не мог более слова вымолвить. Глаза его ужасно запрыгали, дыхание остановилось в груди, будто сдавленной тяжелым камнем. Немного успокоившись, он сказал сыну: