Заплакала тут Селинова искренними слезами. Собеседница слушала ее с жадным участием; ей описывали собственные ее чувства.
— Вот, — продолжала молодая вдова, обратясь к лукавой цели своей, — поведали мне добрые люди: приехал Антон-лекарь от немцев, лечит, дескать, всякие недуги, и от недоброго глаза, и с ветру, и от своей глупости. Послушала я добрых людей, пошла к лекарю с толмачом Варфоломеем.
— Что ж сделал тебе какую помощь наш Антон?
— Дал мне травку, пошептал над ней и велел мне бросить через голову. Поверишь ли, свет мой, словно рукой сняло: груди стало легко, на сердце весело. Тут взглянул на меня басурман, так и потянул к себе очами. Но я взмолилась ему отпустить душу на волю, и он сжалился, отпустил. С той поры опять начала знать, что день, что ночь, видение пропало, летаю себе вольною пташкой, щекочу песенки с утра до вечера и тоске-кручине смеюсь за глаза.
Лукавая речь начинала волшебно действовать над слушательницей. Анастасия глубоко задумалась, стала без толку перебирать коклюшками и выводить такие мудреные узоры, какие могла разве вывести любимая ее кошечка, если б заставили ее плесть кружева. Как бы ей избавиться ужасной тоски, ее снедающей, думала она, хотела посоветоваться об этом с Селиновой, и вдруг как будто стало жаль ей своей кручины. Было глубокое молчание. Молодая вдова перервала его.
— Настенька, свет мой? — начала она голосом такого трогательного, живого участия, который невольно вызывал на откровенность.
Дочь Образца взглянула на нее глазами, полными слез, и покачала головой.
— Откройся мне, как я тебе открылась, — продолжала Селинова, взяв ее руку и сжимая у своей груди. — Я поболе тебя живу на свете… поверь мне, легче будет… Ведь по всему видно, что с тобой, радость моя, деется.
И Анастасия, рыдая, вымолвила ей наконец:
— Ох, душа моя душенька, Прасковья Володимировна! возьми булатный нож, распори мне белу грудь, посмотри, что там деется.