Смотря на эти предметы, цыганка ожидала ужасного допроса. Вид особ, представившихся ее глазам, не более был утешителен. У стола, на судейском месте, сидел худощавый старик отвратительной наружности: рыжие космы падали беспорядочно на плеча, голова его, вытянутая, иссохшая, имела форму лошадиной, обтянутой человеческой кожей, с глазами гиены, с ушами и ртом орангутана, расположенными так близко одни от другого, что когда сильно двигались челюсти, шевелились дружно и огромные уши и ежились рыжие волосы. Глаза его, то останавливаясь неподвижно, принимали мертвый цвет свинца, то сверкали ужасно, как пытливый зонд, или схватывали без пощады слабую душу и держали ее над бездной. Он был одет весь в красно-коричневом, даже до шелковых чулок; богатые, кружевные манжеты, закрывая кисть его руки, возбуждали подозрения, что под ними скрываются ногти нечистого. Подле него, сбоку стола, сидел молодой человек лет двадцати пяти, белокурый, тщедушный. В лице его, казалось, не было кровинки; мутные, безжизненные глаза выражали сонливую или болезненную природу. Впрочем, в поступках и словах его можно было заметить какую-то измученную таинственность: он весь похож был на недоговоренный смысл, означенный несколькими точками. Он держал нехотя перо в руках и смотрел более на бумагу перед собой, нежели на живые предметы, его окружавшие. Первый был достойный клеврет Бирона, обер-гофкомиссар Липман, второй - домашний секретарь их обоих и племянник последнего, Эйхлер, которого он воспитывал как сына и любил - для себя. Едва умея подписывать свое имя, Липман употреблял это живое орудие по всем бумажным делам своим. Бездетный, не имея кому передать, кроме него, свои богатства и свою знать, он хотел не умереть на земле хотя в нем. И потому доставил ему завидный пост, приближавший его к герцогу; место кабинет-секретаря было у племянничка на мази.

Чудное это желание не умирать после себя на земле!.. Часто целое потомство, целый народ, человечество пожинает на том поле, которое засеяло самолюбивое или возвышенное чувство одного человека.

По одну сторону зерцала поставили Мариулу, по другую - Языка: ее, красивую, опрятную, в шелковом наряде, по коему рассыпались золотые звезды (мать княжны Лелемико унизилась бы в собственных глазах, если бы одевалась небогато), ее, бледную, дрожащую от страха; его - в черном холщовом мешке, сквозь которого проглядывали два серые глаза и губы, готовые раскрыться, чтобы произнести смертельный приговор.

Начался допрос. Прелюдий уж хорошо объяснял, каков будет самый концерт.

- Смотри, цыганка! - сказал грозным голосом рыжеватый судья, - уговор лучше денег: говори правду, или косточки твои заговорят нам за тебя.

Он указал в боковую комнату. Глаза его при этом движении подрали по сердцу Мариулы, как бы прошли по нем пилой.

- Не ведаю за собой ничего, - сказала она, собрав силы, - но о чем спросишь, господин, на все готова отвечать. ("Лишь бы не о Мариорице, - думала она, - о! об этой не заставит меня сказать полслова и то, что вижу в боковой комнате".)

- Еще прибавка к нашему условию: если сознаешься скоро, в чем тебя обвиняют, то мы держать тебя долго не станем. Теперь к делу!

- Слушаю, господин!

- Вот видишь этого урода в мешке: он погубил несколько душ и доказывает, что ты дорогою из Москвы сюда была в коротких связях с его атаманом, который под именем малороссиянина Горденки пробирался в Питер, чтобы ограбить казну.