— Я скажу, что голос ваш, возможно, не пострадает,

— Конечно! Что другое вы можете ответить? Ведь меня следует успокоить! Больному нельзя знать правды, как выразилась однажды ваша подружка. «У нас, медиков, такое правило!..» Да я и без вас знаю, что моя песенка осталась недопетой. Все! Кончено! Покалечен, и живи, как знаешь! На, возьми апельсин и успокойся! Думай, что все хорошо, а когда не умрешь, а выздоровеешь, можно и сюрприз тебе преподнести! Был бы лишь жив, — вот ваше медицинское правило… «Голос не пострадает…» Да я не такой–то дурак, чтобы вам верить! Я знаю, что за инструмент горло певца: ведь я студить даже его не имел права! А вы хотите, чтобы оно осталось таким же после вашего дурацкого ножа!..

Тамара слушала спокойно, и в глазах ее светилась та же скрытая боль. Ростовцева бесило ее спокойствие. Ему почему–то хотелось, чтобы она обиделась на него, рассердилась, наговорила ему резкостей. Он сам шел на это, не зная, для чего, собственно, добивается ссоры. Может быть, бессознательно он хотел, чтобы его обидели, и он мог оправдать свое раздражение.

— Не надо нервничать, — сказала она тихо. — Если вы на меня сердитесь или я мешаю вам, я уйду. Но нужно иметь мужество.

— Мужество? — возбужденно воскликнул Ростовцев. — Вы говорите — мужество, чорт возьми? Рассказывайте это кому хотите, но не мне! Я видел смерть и не боялся ее! Нас было двадцать, а осталось в живых лишь пятеро. Я видел, как люди не отходят от пулемета, если даже им перебило ноги. Я видел, как простым ножом отсекают собственную раненую ногу, чтобы она не мешала стрелять! Понимаете? Сами отсекают, ножом, таким, каким хлеб режут! Нет, не учите меня мужеству, я знаю, что это такое. Но я прошу: не унижайте меня вашей жалостью. Жалеть можно собаку, сдохшую под забором, жалеть можно мертвого, но для живого жалость унизительна. Поймите, унизительна! Я не нищий, чтобы принимать ваши подачки! Слышите? Да, да. Я могу сотню раз повторить вам это. Даже тысячу! Оставьте вашу жалость при себе! Неужели вам не понятно, что у человека может быть гордость?.. — он закашлялся и смолк.

Тамара не уходила. Молча она стояла, опершись пальцами на шершавую обложку книги, которая лежала на столике. Руки ее едва заметно дрожали. Ее несколько обидела резкость, с которой Ростовцев к ней обращался. Но она понимала его и старалась держаться как можно спокойнее.

— Я согласна с вами, — произнесла она, — жалость для сильного человека унизительна. Но нужно видеть разницу между жалостью и участием. Если вы ее не видите, то мне, действительно, лучше уйти. Однако перед уходом я еще хочу вам сказать о другом. Конечно, то, что вы видели на фронте, было мужеством. Но есть и еще одно мужество. Оно заключается в том, чтобы не падать духом, когда кажется, что жизнь проиграна. Это бывает трудно и удается не всем. Иногда это бывает труднее, чем не побояться смерти. Труднее, чем сознательно на нее пойти. И вот вам может понадобиться такое мужество. Я говорю, может понадобиться, потому что, возможно, операция не отразится на вашей профессии. Но если я ошибаюсь и произойдет худшее, то тогда вам придется хладнокровно, очень хладнокровно обдумать, что делать дальше. Не впадать в панику, не отчаиваться, но взвесить все и подумать, как начать жизнь заново, как сделать ее полезной. Вот о каком мужестве я сказала…

— Короче говоря, вы хотите предложить мне профессию портного? Или сторожа? — Ростовцев грустно усмехнулся. — Согласитесь, что между артистом и этими занятиями мало общего.

— И однако же общее имеется, — серьезно возразила Тамара. — Общее в том, что и тот и другие полезны. Конечно, я говорю о хорошем портном и о хорошем актере.

— То–есть, вы думаете, что из меня и хорошего портного не получится?