Слушатели мои были очень довольны. Михалаки негодовал на Бояджиева и с любовью глядел на меня, когда я рассказывал о том, как я проучил грубого униата.

— Quel animal, quel animal! — повторял он, качая головой. — Отзываться так о великой России, о святой России!.. Кюпек-оглы (собачий сын)! — прибавил он еще по-турецки.

Богатырев тоже одобрил мое поведение.

— Это вы отлично сделали, что этому болвану нотацию прочли, — сказал он. — И счастливо сошло вам это с рук! Остеррейхер верно к вам за вашу «философию» очень благоволит, а то бы другому он показал дверь или бы еще что-нибудь хуже... Ну, а что ж мы будем делать теперь с Антониади? Как вы скажете, господа? Где нам выгоднее его видеть — в английском консульстве или в австрийском?

— Он не пойдет служить в австрийское консульство, — сказал Михалаки.

— Отчего?

— Греки вообще австрийцам служить не любят. Есть какой-то на это инстинкт! — заметил адрианопольский политик. — Это очень глубоко. Я не могу даже объяснить это, — прибавил он скромно, как бы кокетничая и желая вызова на дальнейшие рассуждения.

— Нет! — сказал весело Богатырев. — Пожалуста, объясните... Для нас сделайте это, monsieur Михалаки. Вот вам для подкрепления еще немножко.

И он налил ему еще вина.

Михалаки, приняв тогда снова тот твердый и вместе с тем ядовито-проницательный вид, который был ему обыкновенно свойствен, пристально глядя то на консула, то на меня, начал так: