12-го августа.
Долго у нас было все по-прежнему. Я просил родных моих не говорить никому о том, что случилось, хотя и боюсь, чтоб отец мой, по живости характера и отчасти из тщеславия, не высказал кому-нибудь из приятелей свою досаду на дочь. Мне кажется, Рустем-эффенди уже знает об этом, потому что вчера встретил меня и, между прочим, лукаво спросил:
— А что, секретарь русский, как теперь, в своем здоровье?
Я говорю: «лучше».
— Хороший, — говорит, — человек; аккуратный человек; в срок все платит, что из магазина у меня берет. И смирный человек; русские — люди хорошие.
Слушая эти похвалы, я подумал «Никогда он ни о русских не говорил, ни о Розенцвейге не спрашивал. Недаром это!»
Совестно было спросить у отца; однако решился. Отец оскорбился и божился, что он ни говорил никому. Мать очень осторожная; братья не знают ничего. Значит, сама Хризо похвалилась в гареме. Я хотел побранить ее, и пришлось как раз кстати. Иду домой, она из дверей Рустем-эффенди выходит.
Пришли домой; я говорю ей полушутя:
— Ты турчанкам, кажется, всю свою душу открываешь. Боюсь, чтобы ты не потурчилась сама.
Как она вспыхнет, как начнет плакать и упрекать меня! я не знал, что и делать; насилу мать ее уговорила. Она тоже побожилась, что не говорила ничего.