— А теперь что ты делаешь... Оставь поцалуи; что только попусту тревожить себя...

Варя с отчаянием всплеснула руками.

— Неужели, неужели я так противна?! Неужели, когда у тебя уж и не просишь никакой любви, когда я должна выйти за другого — и выйду непременно, ты не можещь мне дать ни минуты счастья... Один вечерок по-старому... Один вечерок... Саша! голубчик мой Саша!

— Я не для этого приехал, Варвара Ильинишна, — отвечал строго Лихачев. — Вы знаете, что вы бы меня не дождались долго, если бы не нужно было по делу... Пустите же меня...

Но она уже забыла все — и Троицкое, и жениха, и стыд, и гордость... Его рука была в ее руках: она то подносила ее к губам, то к щекам своим, то прижимала к своей груди; каким отвратительным показался ей чемо-дановский семинарист: худой, бледный, ядовитый, в очках, с каким-то незнакомым, чужим воздухом вокруг себя...

— О, милый, милый мой! останься! Один вечер, один час... Господи, зачем я не Палашка, не Марфушка твоя какая-нибудь... Держал бы ты меня где-нибудь в чулане — я бы сапоги тебе чистила, снимала бы с тебя их.

— Варя, оставь; брат придет...

— Ты боишься брата? Очень нужно! Вот дурака бояться... Никогда не боялся прежде. Нет, я тебя сегодня не пущу, это вздор... Ты у меня наверху до полуночи просидишь... Я не пущу тебя...

Лихачев бережно отстранил ее, очень бережно, едва коснулся только, стараясь высвободить свою руку, и сказал: «Нехорошо смотреть на влюбленную женщину, которую сам не любишь! Отвратительно!» Он сказал это нарочно, чтобы совсем покончить дело, хоть оскорбительно, унизительно для нее, но она была неисцелима, неумолима, непреклонна.

— А, ты бьешь меня, толкаешь! — закричала Варя, — ты думаешь, я позволю тебе себя бить... Я сама умею... Вот тебе...