— Ничего! — шепнул он сам себе, откидываясь в глубь возка, который мчался во весь опор к Деревягину.

К Протопоповым он больше не ездил, и лечение волей-неволей кончал Воробьев; а в Чемоданове бывал через день, через два, в течение двух недель. Максиму Петровичу становилось все лучше и лучше; бок его совсем прошел; но по мере того, как спадал жар и проходила острая боль, он становился все молчаливее и задумчивее. Уж и приезд Руднева не радовал его; молча здоровался он с ним и, заложив руки за спину, продолжал прохаживаться по комнате. Руднев, увидав, что он уже не кашляет и за бок не хватается, не смел спрашивать у него о здоровье и узнавал от родных. Опустив глаза, говорил он с Любашей, которая сама подходила к нему с рассказами об отце, и от нее он узнал, что старик всегда бывает такой в то время, «когда с ним это случается».

— Что вы вздыхаете, папа? — спросила его вчера Лю-баша.

— Пора мне в могилу, пора мне в могилу, пора мне в могилу! — сказал отец и ушел от нее.

Анна Михайловна позволила себе сесть против него за обедом, но Максим Петрович тотчас же встал, ушел к себе в спальню, ходил по ней целый вечер и, часто вздыхая, твердил: «О, Боже! помилуй нас грешных! О, Боже! помилуй нас грешных!» Боялись все, что он спросит стклянку с ядом, но он не спрашивал, и Руднев решился прекратить свои посещения. Проводить целые часы с старухой, которую он считал извергом, или с глупой и лукавой Анной Михайловной — ему было тяжело; от Любаши он удалялся; Сережа надоедал ему: то кривлялся и беспрестанно говорил, зевая: «Скука! спать хочу!», то не давал ни сестре, ни тетке, ни Рудневу сказать слово, сейчас пренесносно острил, играя словами. Кто-нибудь говорил: «Макового молока надо; мак есть?..» Сережа спрашивал: «Какой мак? Мак'Дональд или Мак'Магон?» А сестра и тетка не знали даже, кто это такое Мак'До-нальд и Мак'Магон...

Говорил кто-нибудь: «Она не виновата».

— Не вино-вата? — восклицал Сережа, — значит, пиво и хлопчатая бумага?

— Полно, Сережа!

— Пусто, Любаша!

— Перестань!