— Я?.. с ним? То есть лично, ты спрашиваешь, знаком ли? Нет; меня Бог миловал, — я не знаком; а наши кое-кто наслаждались его беседой.
— Ну и что же? — любопытствовала стоящая у дивана Данка.
— Хвалят, брат, и превозносят, — отвечал, вздохнув, Термосёсов. — Это второй Петр Пустынник, — он даже в христианство обращал.
— Скажите!
— Да… У нас одна была… так, девушка… Огонь была… чудесная женщина… Взяли ее вскоре после родов… она с дядей своим была в то время в браке, и дитя некрещеное держали, а он как с ней пошел беседовать. «Говорите, — говорит, — мне, родная, всё как попу на духу! Что хитрить! Будемте честными людьми: в Бога не верите, Государя не любите, Россией пренебрегаете?» — Та, брат, ему, как водилось тогда, честно на все это и ответила: не верю, говорит, в Бога, ну и про Царя тоже и про Россию. А он точно игумен скорбящий: «Ну а чем же, говорит, еще грешны?» Да все, матка, таким тоном и распытал и объявляет: «Вижу, говорит, я, что вы, однако, ни в чем сознательно не грешны. Поживите-ка, говорит, здесь немножечко; поживите! Вас там осилили, а здесь вы вздохните да пообдумайтесь: мы говорить с вами будем, авось вы и в Бога уверуете, и Государя возлюбите, и Россию чтить станете; а тогда и сынка окрестим». Так, брат, все и сделал, так женщину и отбил.
— Сослали ее?
— Кой черт сослали! «Иди, — сказал ей после, — иди, дитя, и к сему не согрешай», — и отпустил. Замужем она теперь в Петербурге и панихиды по Муравьеве служит. Совсем отбил. Полагали на нее надежды, а она вышла дрянь.
— Да вы же говорите, что все это можно?
— Можно? Я и сейчас скажу, что можно, но надо же это не так, не взаправду… Э! да тебе еще не пришел час это понимать! Возьми-ка его прочь от меня! — заключил он, спускаясь с дивана и подавая Данке портретик Муравьева.
— Не надо его?