«Жалованье большое вам идет?»
«Аргенту, — говорит, — и интригантусу идет, а я по своему благородному желанию из чести поступил, а теперь назад вон выйти уже невозможно».
Публика же в этом их обществе всё оказались больше одни кукоты да кукотки*, и кукоты все неглиже, как попало, а кукотки одни разодеты в шелковье, а некоторые скромно, будто в трауре, и все подходят к Николаю Ивановичу, как знакомые, и кричат: «Командир», «Командир», и меня нисколько не конфузятся, а руки подают и зовут вежливо: «мете ву пляс», то есть значит: садитесь на место. А ему — вообрази, как только он увидал аргента и интригантуса, — опять постанов вопроса о компоте в голову лезет, и он мне шепчет на ухо:
«Ты, пожалуйста, пей и не отказывайся, а то у меня этот интригантус теперь перед глазами вертится, и если я на тебя рассержусь, то я ему могу про компот рассказать, а он после, пожалуй, и меня самого запутает».
Я ни жива ни мертва. Думаю: пьяный все сказать может, — но пью поневоле и не знаю, чем дело кончится. А компания у них ужаснейшая: голанец этот как арбуз комышенский, а аргент и интригантус сами небольшие, но с страшными усами, а Николаю Ивановичу и всех еще мало, и он набирает еще в компанию кого попадя и мне рекомендует: «Этот актер — я его, говорит, люблю: он в том состарился, что при столах всех смешит». И целует его: «Пей, мамочка! — Этот сочинитель: он мне к именинам нежную эпитафию напишет. Этот — художник: он мне план садовой керамиды* Крутильде на дачу сделает, а этот в опере генерал-бас, лучше Петрова* петь может…» А потом на минуту мужчин бросит и к траурным кукоткам по-французски… да все плохо у него выходит, все вставляет: «коман-дир»* да «коман-дир», а те ему — «тре-шепете́» да «тре-журавле́», и веерами его хлопают, а он тыр-тыр-тыр, и пермете́ муа сортир*, и заикнется, и спятится. И опять скорей по-русски чего-нибудь требует: всё ему подавайте, что нужно и что никому ненужно, а французинки только — «пасе» да «перепасе́», не столько едят, сколько ковыряют, а фицианты всё еще тащат и расковыренное назад уносят, а за буфетом втройне счет приписывают, а он знай командует: «Клюко, корнишон, брадолес, цыгар таких да цыгар этаких!» И все «пасе́»* да «перепасе́» и от еды отпали, а только пьют, чокаются и заспорили про театральных.
Актер стал генерал-баса упровергать и говорит, что против Петрова ему никогда не спеть, и такую Ругнеду* развели, что все кукотки ушли, а маскатеры уж один другого крошат как попало и всё ни во что не считают. Кто-то кричит уже, что про Петрова совсем и вспоминать не стоит. А другой перекрикивает: «Я Тумберлика* всем предпочитаю». А третий: «Я Кальцонари и Бозю слушал* …» «А я помню еще как Бурбо выходила в «Трубедуре»*, а Лавровская* в «Волшебном стрельце»*. Тут кто-то про Лавровскую сказал: «А зачем она когда поет, то глазами моргает?» А Николай Иванович за нее заступился и закричал, что он всех выше одну Лавровскую обожает, и стал ее представлять: заморгал веками и запел женским голосом:
Медный конь в поле пал!
Я пешком прибежал! *
А одному военному это не понравилось, и он говорит:
«Лучше нашу кавказскую полковую», — и завел: