— Не сдогадался.

— А я, однава дихнуть! — выкрикивал картавый голос, — сказю, биваля, гусаеву деньсику: сьюзи мне, Семен! Не посьюсяться он меня не смей тогда, потому от баина пьиказание такое быя ему, стобы он меня все явно как баиню съюсяйся.

— Ах ты, шкура! — кричит слушатель. — Што ж, Семен всегда тебя слушался?

— Всегда, ей-богу, всегда! Тойко тогда усь, как гусай уехай, и как у него за фатею впеёд за два месяца зпъяцено быя, я на той фатее и остаясь зить. Думаю, зачем даем деньгам пъяпадать? Тут Семен без баина-то и вздумай меня пъягонять. Ах ты, гаваю, халюй язнесцястний! Как ты смеесь меня пъягонять? А он меня взяй да по сее. Я и усья.

И картавый голос в этом месте своего рассказа перешел в слезные тоны.

— Што же ты плачешь-то, глупая? Ты вот выпей лучше.

— Нет! Не хоцю я пить. Я тебе пьямо сказю: я без гусая зить не могу…

— Ах ты, чудище морское. Нализалась, и жить не могу, кричит…

— Не бей ее! Слышишь ты, Андрей Ильич, не тронь ее! — умоляло Восходящее Солнце заезжего донца, который колотил старостиху.

— Не твоего ума это дело! — кричал рассвирепевший Андрей Ильич. — Як ней всей душой, а она с моим товарищем, на моих глазах, заигрывать принялась.