«Ничего, ничего! — раздавался успокаивающий ответ вожаков утиной стаи. — Это так… не по нас. Это очень далеко отсюда», — и после этого лесная дебрь опять предавалась своему царственному молчанию, которое ничуть не нарушалось ни бульканьем и всплесками птиц, гонявшихся за болотными насекомыми, ни гуденьем шмелей и мух, обильно роившихся над тинистой почвой.

Дичь и глушь — полные. Всю зиму помнишь такое тихое место. Поплетешься туда на следующее лето — взглянуть, живы ли, мол, в том леску мои грустные думы, которые я поселил в нем в прошлом году, — смотришь, а уж на месте болотца с беззаботными утками стоит новенький форменный домик с резным крылечком, на котором меланхолически восседает какой-нибудь отставной ветеран, из-под густых и седых усов которого узорчатыми струйками вылетает столь далеко пахнущий дым махорки. Дремучий лес посторонился от домика во все четыре стороны, и на образовавшейся от этого поляне пасется на длинной веревке корова, греется большая собака, — в расчищенном и сделавшемся похожим на пруд болоте ворочаются домашние утки и гуси. Тут же стоит заботливой рукою причесанная копенка сена с распростертым около нее здоровым мужиком в ситцевой рубахе, в суконной жилетке, по которой развешана бронзовая часовая цепочка, и в больших сапогах, роскошно смазанных дегтем. Затем над домиком витали тишина и дрема, изредка прогоняемые налетевшим из лесу ветерком…

Смотря на такую картину, в каждом штрихе которой виднелись одиночество и беспомощность, никак нельзя было отгадать причины, смогшей привлечь сюда человека па постоянное житье.

— Помогай бог, служба! — начинается разговор, имеющий целью выпытать от солдата, как он сюда попал, что делает, чем живет и проч. и проч.

— А-а? — радостно отзывается солдат живому голосу. — Милости просим, — и при этом приглашении он предупредительно спешит очистить редкому гостю место на только что отструганной лавочке.

— Что это вы, старина, словно медведь какой, в такую глушь забрались? Или по деревням-то мест нет?

Солдат весело шевелит усами, приветствуя слово, сравнившее его с медведем, — и пошла история.

Начинается в это время на тихом крылечке нескончаемый разговор про тридцатилетнюю службу. Оказывается из этого рассказа, что у солдата в настоящую минуту три медали и Георгиевский крест, двенадцать ран и четыре контузии, в ушах большой шум, а ноги к ненастью мозжат до такой степени, что, по собственному признанию рассказчика, перед ненастным временем визжит он от этих ног, как связанный просук.

— Учен я такожде, сударь ты мой, сапожному мастерству, — продолжается словоохотливая речь одинокого солдата, — и правду ежели говорить, так немец один — в Малой Подьяческой сапожный магазин у него — давал мне в месяц семь серебра на евойных харчах, но только я не пошел, потому всякой сволочи подражать не намерен… Опять же, признаться, и запивойству этому самому, грешным делом, очень даже довольно подвержен; а при хозяине жить с эвтаким мастерством не годится. Народ только в искушенье введешь, — осуждать будут. Мы эти дела, полковую службу прошодши, вплоть понимаем.

— Как же вы сюда-то попали, старина? Домик-то этот ваш, что ли?