— Родитель ваш был человек особый, — начал Халузев задумчиво. — Ему инженерство тяжело далось. Он из старателей, из темных людей выбился. Ну, конечно, человек был крутой: мне, мол, тяжело приходится, и вы свое на хребет примите. Слыхал я только, что управлял он сурово, на работе никому спуску не давал, да оно и понятно: в горном деле рука требуется твердая, кулак железный. Вот как!
— Но почему же моя мать и доктор Абасин, который знал его лично, говорят совсем другое? — продолжал свое Павел. — Говорят, что он был великодушен, людям охотно помогал. Говорят, хита его уважала. Как мог такой человек поступить низко с людьми, работавшими в «горе», как он мог шахту уничтожить! И ради чего? Ради интересов иноземной «Нью альмарин компани», ради заграничных бандитов, которые так нагло расхищали богатства Урала? Как можно примирить ваши слова и слова матери, Абасина!..
Халузев некоторое время молчал. Рука его теперь засуетилась, поглаживала колено короткими, неуверенными движениями. Казалось, она что-то искала и вдруг остановилась, цепко обхватила острое колено.
— А так примирить можно, что Мария Александровна и доктор этот Петра Павловича в «горе» не видели, — неохотно ответил Халузев. — А ведь так бывает: на работе человек — зверь, а домой придет — просто шелковый. Я так думаю, хоть и видел Петра Павловича только в доме моем да один раз в хитных местах.
— Не там ли он вам жизнь спас?
— Что ж мы, Павел Петрович, все о вашем родителе толкуем, точно это дело на пороге стоит, — недовольно произнес Халузев, уклонившись от ответа. — Вам о Петре Павловиче только то знать нужно, что он вас пуще всего на свете любил, о вас только и думал. Остальное вас не касается. Нынче, по вашему положению, и вовсе старое ворошить ни к чему. Вам о нынешнем думать нужно!
— Мало приятного о нем думать! — угрюмо сказал Павел. — Если правда то, что говорят об отце, то для меня нет нынешнего. Во всяком случае, нет такого нынешнего и будущего, какое я себе рисовал. С вечным стыдом придется жить.
— Ишь страх какой, «с вечным»! — усмехнулся Халузев. — Вечность только господу богу надлежит, а для нас грешных и вся-то вечность глазом моргнуть.
— Нет, жизнь у человека большая, громадная. Всю жизнь на мне будет тень отца лежать, на моем имени, на моей душе.
— Эка! — бросил Халузев пренебрежительно. — И я вам долгой жизни желаю, а то, что вы вечностью зовете, то может и в минуту кончиться. Нынче живем так, завтра, может, заживем иначе. Нынче отцовы дела для вас страх, а завтра совсем по-другому.