Возвращаясь на место, Павел снял со стола пепельницу — тяжелый чугунный сапожок каслинского литья, — взвесил на ладони и, улыбаясь необычности положения, сел на диванчик так, чтобы одновременно видеть обе двери.
— Простите великодушно, задержал! — проговорил Никомед Иванович, войдя в комнату и бросив на Павла быстрый взгляд искоса. — Подальше положишь — поближе возьмешь, да ведь не сразу сделается, — пробормотал он, опускаясь в кресло напротив Павла; будто забыв о госте, сел, потупившись, строгий и задумчивый. — Пришел час, — шепнул он почти беззвучно. — Сколько лет ждал, по-разному думал, а настало время, и все весьма просто. Вот выполняю волю Петра Павловича… Прошел через все соблазны, но крестной клятвы не нарушил, на искорку доверия не обманул. Своего давно лишился, стал беден — уж так беден! — а ваше в полной сохранности. Примите, прошу вас, освободите старика!
Немного приподнявшись, он протянул Павлу то, что до сих пор держал под широким рукавом косоворотки: туго набитый кисет из черной, грубо выделанной кожи, местами тронутый зеленой плесенью, — кисет для махорки, крепко затянутый ремешком, на котором висела круглая толстая печать черного сургуча с вензелем «ПРП».
— Что это? — спросил Павел.
— Подарочек папаши. — Ценность?
— А как думаете? Единственному сыну кисет махорки не завещают.
— Что я должен с этим сделать?
— Как совесть скажет.
— Связано это с теми деловыми отношениями, о которых говорится в завещании?
Старик улыбнулся тонко, насмешливо: