— Нет, это ты понимаешь, ты иллюзии создаешь. Могут быть у честных отцов бесчестные дети, могут быть у честных детей бесчестные родители…

— Но ты не имеешь права говорить так о нем, пока все не выяснится окончательно! Я не понимаю, как ты можешь, Павел!

— А отчаяние ты понимаешь? Не то, в конце концов, страшно, что он причинил мне зло. Мои переживания, мои личные неприятности — это мелочь. Не о них речь. Но ведь как много задумано у нас с Самотесовым и Федосеевым! О славе южного куста мечталось, о том, что вслед за Клятой шахтой мы за другие шахтенки-копушки возьмемся, привлечем сюда геологов, прощупаем весь полигон, развернем уралитовую Магнитку. Я землю эту полюбил, а оказывается, он пропитал ее кровью… Жить здесь, зная, что, может быть, мой товарищ-горняк — это сын или племянник тех людей, которых он задавил в шахте, за кем охотился в хитных местах, как за двуногой дичью!..

— Странно, мы говорим об этом, будто все совершенно выяснилось. Но посмотри со стороны: все так шатко, так неверно.

А ты заметила, как он меня берег? — неожиданно спросил Павел.

— Берег?

— Ну да… Судить меня можно, осудить нельзя, — повторил он слова, слышанные от Халузева. — Выживал с шахты, марая мое имя, но, слава богу, под тюрьму не подвел. В Горнозаводск вызвал, чтобы торговлей камешками опозорить, но вне пожара поставить. А он от пожара многого ждал: если бы ветер помог ему — прощай копер, прощай все шахтные постройки! Он своего добивался, не стесняясь средствами. Понимает, значит, как это позорно для советского инженера в маклаки попасть.

— Там, у дяди, ты сказал: «Он не мог этого сделать», — напомнила Валентина.

— Он и старика убил. Это еще страшнее…

— Не верю, не верю, не верю! — Валентина, заткнув уши, трясла головой. — Он не мог, не мог так поступить!