Когда наконец Валентин уходит, Маслюков зло говорит вслед:
— Растет клюква к ужину… Это у него, как у щенка, только зубки режутся, а погоди, вырастут зубы — наплачешься! Чего доброго, не поставили б послк школы в заместители…
— Он дельное говорит, — негромко возражает Ветелкин. — Парень хочет добра колхозу.
— Знаем! — вскидывается Маслюков. — Отец дочку порет да приговаривает: «Я тебе, дуре, добра хочу!» А от того добра у девчонки глаза вылезли на лоб. Знаем… Чего ж он прежде добра не хотел, моргал?
— Молчал, когда не знал. Для критики тоже нужны основания…
— О-а-ах! — зевает Пеньков. — Мой тебе совет, Виктор: не связывайся с фосфоритной мукой, не обрадуешься… Долгонько что-то нет председателя. Пойти спросить, не звонил ли из города…
Перед вечером Клавдия уходила к подруге — взять выкройку платьица, а то Люська бегает в заплатанном, прямо стыд. Валентин сидел с дочкой перед колхозным стадионом, где мальчишки, галдя, гоняли футбольный мяч, и рассказывал сказку про замазку. Будто бы один дяденька плотник придумал такую замазку, которая навечно скрепляет что хочешь. А был у дяденьки сын-озорник, вот он спер у отца замазки и для начала прикрепил петуха на самый конек, — петух крыльями машет, кричит, а слезть не может… Люська смеялась и, задирая голову, смотрела на крышу… Потом сын-озорник намазал замазкой одну ступеньку, больше у него замазки не хватило, и кто хотел войти в дом, приклеивался, вот как муха на липкий лист.
— Орут, руками размахивают, — издали поглядеть — танцуют на крыльце! А ноги отодрать не могут. Потом уж догадались, разулись и ушли, а сапоги и посейчас стоят на ступеньке приклеенные…
Валентину самому нравилось, как он сочиняет, а Люська хохотала до икоты.
Перед закатом сорвался ветер. Загремел железом на крыше, погнал солому и щепки по дороге, стал возле конторы трепать иву, будто таская за волосы. Цыплята бежали по ветру к дому, а ветер старался их вывернуть наизнанку — то задирал парусом крыло, то сдувал перья с задка до самой кожи. Цыплята пищали и вертелись