Клава пополнела, держалась солидно и с незамужними подругами разговаривала уже снисходительно.
В областной школе занимались круглый год, и Валентин приезжал только на воскресенья. Он не пил, изредка «праздновал», как говорят в деревнях, да и то немного, и в каждый приезд советовался с Клавдией: что купить в городе, сколько денег оставить на хозяйство, не попросить ли у председателя землицы под огород… Зиму он занимался старательно: нравилось узнавать новое, и он не переставал удивляться, как много хитрого придумали люди. Но когда летом начались работы в подсобном хозяйстве школы, Валентин загорелся — это было еще интереснее. Теперь он мог говорить только об агротехнике.
Начиналась осень. Валентин сходил на разъезде Кузьминском, где не было платформы, — приходилось спрыгивать на землю. Здесь кончался лес. Дальше рельсы уходили в коридор из сосен среди темных полей. В полях блестели далекие огни. Высокие, плохо освещенные вагоны рабочего поезда, казалось, больше не собирались двигаться. Изредка вздыхал паровоз. Слышались спокойные голоса и скрип шагов по щебенке. Темная фигура неторопливо шла вдоль поезда с фонарем, наполненным багровым светом. Валентин, раздвигая ветви, лез напролом в кусты, чтобы попасть на лесную дорогу, — так было ближе. Он уже выходил в поля, когда на разъезде свистел паровоз, громко сталкивались потревоженные вагоны и поезд, постукивая, удалялся. Вокруг смыкалась глухая тишина осени. Потом паровоз свистел далеко и слабо — поезд подходил к следующей станции. Было без пяти девять.
Всходила луна, и еще смутные тени столбов ложились на дорогу. В деревнях светились окна, заставленные геранями. То и дело Валентина окликали. Он отвечал по-разному: спрашивал о здоровье бабки Манеши, кончили вчера молотить или нет, скоро ли драмкружок разучит «Барышню-крестьянку». Он то сочувствовал, то смеялся, то негодовал. Но чем дальше, тем реже его окликали — деревни засыпали. Валентин ускорял шаг. К Дому приезжих он подходил разгоряченный быстрой ходьбой, пропахший горькими запахами осени.
В доме приятно тепло, возле печи шумит самовар, вымытый пол прикрыт половиками. Валентина встречают радостным шумом. Люська щебечет что-то про девочек. Клава, не умолкая, рассказывает новости. Отдав кошелку, Валентин разувается, снимает пиджак и рубаху, мягко ступает большими белыми ногами. За стол он садится в одной майке без рукавов. Веснушчатый рыжий котенок, задирая хвост, ходит возле стула и счастливо мурлыкает. Валентин достает конфеты для Люськи.
— Дорогие? — подозрительно спрашивает Клава.
— Других не было…
— Зря купил… Она же не понимает, ей только бы сладкое…
Клава наливает тарелку щей, не переставая рассказывать. Говорит она о самом обыкновенном: как вчера на почте не сходилась отчетность, не хватало двугривенного и она пересчитала раз тридцать, с тем и домой ушла, а нынче утром сразу нашла ошибку; как встретила у колодца Шурку и о чем с ней разговаривала. Но глаза у Клавы блестят и говорит она оживленно, словно радуется и встрече у колодца, и Люськиным капризам, и своей ошибке на почте. Валентин ест и слушает. Время от времени он спрашивает о том, что его интересует, и тогда Клава будто спотыкается на бегу.
— Идем с Люськой, вижу — стоит у колодца Шурка Озорнова, — быстро говорит Клава. — Стоит, ноги расставила — моется. Будто у них рукомойника нету, у Озорновых!