Три дня у клуба и завода митинг стоял. Потом материалы пришли, и люди облепили завод: на крышах — с кистями, с красками и кусками толя, у заборных щелей — с лесом, с пилами и топорами, на окнах — со стеклом и фанерой, в пробоинах от снарядов — с кирпичом, с известкой. Латали, замазывали. Земляной запах пошатнулся, и тишина попятилась в степь.
Управляющий завел себе молоток, зубило, метр, линейку и начал летать. Чуть что, сейчас же опробует, вымеряет и ну размахивать руками да кричать. Ходить он не умел — все бегом. На бегу слушал, говорил, подписывал, головоломки задавал, людей перемещал. С непривычки даже обидно. У тебя дело, а он летит ветром. Подойдешь, откроешь рот, а он уже в стороне. Ты за ним, а он что-нибудь вымеряет и ворчит:
— Ну, ну, я слышу, слышу...
Узнали мы, что он лет десять на каторге был. С семнадцатого года на воле, а след тюрьмы все виден на нем. Придешь к нему в контору, заговоришь, а он сорвется со стула — и пошел. Да быстро-быстро... Ты ему:
— Постойте, товарищ!
А он повернется у двери — и назад к тебе. У стола повернется — и опять к двери. Разов восемь пробежит так, сядет да к тебе, будто и не вставал:
— Я слушаю, товарищ...
Это в тюремной одиночке прилипло к нему. Когда рассказывают об этом, так смешно вроде, а как увидишь сам, в груди заскребет. Идет он, а спина горбится, рука тянется к поясу, вроде он по одиночке бегает и ремешок от кандалов придерживает.
Был такой случай. Бежал он мимо домны, а мы за работой песню про Байкал поем. Услыхал он — и к нам:
— Что у вас случилось?