Вижу — дрожит он, даю ему на бутылку и бью его словами:

— Бери, — говорю, — Родька, бери, только тряпка ты, если хочешь знать...

Берет он у меня деньги, отводит в сторону глаза, идет в степь. Я кричу ему, жду, не обернется ли он, и тороплюсь в поселок. Подхожу к домам, глядь — Родька сзади. Лицо опять серое, глаза горят угольками. «Ну, все пропало, — думаю, — сейчас назад деньги будет требовать». А он сунул мне деньги, какие я дал ему, и назад, назад. Я обрадовался и кричу ему:

— Погоди, Родька! Погоди, товарищ, погоди, дорогой!.. Раз смог ты удержаться, так зачем же тебе от своих прятаться? Они ведь рады будут, а это, может, и есть кусок нашего большого счастья. А если ты не веришь себе, пойдем вдвоем... Ну, вроде ты меня пригласил чай пить... На, забирай, идем...

Отдаю ему все деньги, а он дрожит. Беру я его под руку, веду, советую детям гостинцев купить, помогаю нести их. Вхожу в хибарку, мигаю Родькиной жене и шуточками рассыпаюсь перед нею. А у нее глаза набряклые, красные. Увидала, что мы трезвые, ойкнула и стала светлей маленькой девочки: смеется, скатертку на столе одергивает, за самовар хватается. Родька выкладывает ей на стол деньги. Побелела она, уткнулась лицом ему в плечо и заплакала.

— Роденька, на что ж ты пугал меня? Я думала, ты опять пить станешь... Голубь ты мой сизенький...

У меня в горле защипало, глаза стали мокрыми...

XVI. ХОМУТ

Говорят, у нашего брата какое-то особое нутро. Все вроде в нем по шнуру да по ватерпасу. Оттого, дескать, рабочий и может без рукавиц в пекло лезть. Может, это и так, а как примеришь это наше нутро к нашей домашности, получается, ну, прямо какая-то чепуха с хвостиком...

Взять вот хотя бы меня. Ну, многого я не знаю, не учен, и прочее. Я в умные не лезу. Но дело я знаю, это всякий скажет. И не чурбан я. На заводе, в клубе, в ячейке я все вижу, знаю и чорта могу одолеть, если разойдусь. Меня не заставляй только на собраниях речи говорить. Да... А как приехала жена, будто раскололся я на части.