Подойду к домне, гляну, — дух радуется. Люди горбы выгибают, тачки скрипят, тележки тарахтят. Горючее для домны растет горами. Да тут — эх! — качай да крепче закручивай! Тут у меня все шевелится: руки, ноги, спина и голова. А как выйду за ворота да вспомню иконки, грызню с женою, — руки опускаются. И это самое рабочее нутро, хоть тресни, горбится и киснет. Стыд и срам: на заводе ты работник, а дома — мокрая вожжа, тряпка...

И в чем дело? К жене сердце не лежит? Как не лежит? Двадцать лет жили, всего перевидали, сжились. Чтоб я ей зла хотел или на стороне на кого пялил глаза, да ни-ни-ни! Ничего этого не было, а вот домой ходил я тише, чем ходят в тюрьме с прогулки в камеру. С кем хочешь остановлюсь, присяду. И час и два буду говорить, только б позже притти домой. Все-таки, мол, меньше ругани в уши вольется.

Главное — не видел я ссорам с женою конца. Ведь жене чего надо? Хорошей жизни. А разве ее сразу создашь? На это годы нужны. А раз так, значит, пилить она будет меня год, два, три... Да и не в этом дело. Пили, сделай милость, раз тебе нравится. Жена считала себя обиженной, несчастной — вот главное! А кто ее обидел? Я... Вот ведь что получается. Правда, квартиру лучше можно было достать. Но разве это все? Ведь обносились, обтрепались, все покупать надо. А где я возьму? Словом, получается в семье не мармелад, а навоз.

Жену я не винил. С нею всегда хлопотно было. Но раньше ее легче было успокоить. Закричит, бывало, я к ней — и ну соловьем разливаться: не ругайся, мол, вот сделаем революцию, тогда нам столько меду отвалят, что перцем и пахнуть не будет. И вот сделали мы революцию, а меду нету. До меду пока доберемся, так по три шкуры спустим с себя, иначе ничего не выйдет. Где ж ей, с ее головой осилить это? На этом люди покрепче и те скисали. Жалко было ее. Жила у тещи, ждала, когда кончится война, думала, я шишкой буду, а ей вместо счастья опять сухари достались...

Злая, худущая стала. Со словами к ней и не подходи, — как горох от стены отскакивают. Стал я задумываться и до того иной раз доходил, что выговорить страшно. К товарищам я с этой бедой не совался. Зачем? У каждого своя семейная бандура.

Решил я под конец, что надо ломать семью, да не как-нибудь ломать, а сразу, так, чтобы жена ойкнула, попятилась и увидела, что пятиться ей некуда: нету у нее ни детей, ни мужа, — живи одна, как хочешь, раз тебе не нравилось жить с нами.

Укрепился я на этой мысли и стал думать о детях. Куда их? Ребята — дубочки прямо. В детский дом свезти? Чепуха. Сдать в поселке в какую-нибудь семью? Подходящей семьи нет, да и скандала не миновать. Все перебрал, — некуда податься. А терпения в сердце осталось уже одна капля. Закричала раз жена, я и выпалил ей.

— Погоди, — говорю, — я скоро тебе устрою такое, что тебе не на кого будет кричать.

— Ну, устраивай! Что ты мне устроишь? Ну! Ну!

— Увидишь, — говорю, — и не подбоченивайся, ни к чему твой крик...