— Грозная какая музыка! Он всегда выбирает такую. Бетховена, Баха. Величественное и грозное. Он — удивительный. И — вот — болен, умирает.
Самгин взглянул в лицо ее, — брови ее сурово нахмурились, она закусила нижнюю губу, можно было подумать, что она сейчас заплачет. Самгин торопливо спросил: давно она знает Юрина?
Скучноватым полушепотом, искусно пуская в воздух кольца дыма, она сказала:
— Восемь лет. Он телеграфистом был, учился на скрипке играть. Хороший такой, ласковый, умный. Потом его арестовали, сидел в тюрьме девять месяцев, выслали в Архангельск. Я даже хотела ехать к нему, но он бежал, вскоре его снова арестовали в Нижнем, освободился уже в пятом году. В конце шестого опять арестовали. Весной освободили по болезни, отец хлопотал, Ваня — тоже. У него был брат слесарь, потом матрос, убит в Свеаборге. А отец был дорожным мастером, потом — подрядчиком по земляным работам, очень богатый, летом этим — умер. Женя даже хоронить его не пошел. Его вызвали сюда по делу о наследстве, но Женя говорит, что нарочно затягивают дело, ждут, чтоб он помер.
«Почему она так торопится рассказать о себе?» — подозрительно думал Самгин.
Слушать этот шопот под угрюмый вой фисгармонии было очень неприятно, Самгин чувствовал в этом соединении что-то близкое мрачному юмору и вздохнул облегченно, когда Юрин, перестав играть, выпрямил согнутую спину и сказал:
— Это — музыка Мейербера к трагедии Эсхила «Эвмениды». На сундуке играть ее — нельзя, да и забыл я что-то. А — чаю дадут?
— Идем, — сказала Тося, вставая.
Грузная, мужеподобная Орехова, в тяжелом шерстяном платье цвета ржавого железа, положив руку на плечо Плотниковой, стучала пальцем по какой-то косточке и говорила возмущенно:
— В «Кафе де Пари», во время ми-карем великий князь Борис Владимирович за ужином с кокотками сидел опутанный серпантином, и кокотки привязали к его уху пузырь, изображавший свинью. Вы — подумайте, дорогая моя, это — представитель царствующей династии, а? Вот как они позорят Россию! Заметьте: это рассказывал Рейнбот, московский градоначальник.