— Дело наше, как известно, запретное, хотя всё оно в том, что вот учимся мы понимать окружившее нас кольцо тяжких наших бед и нищеты нашей и злой да трусливой глупости. Мы, дядя Михайло, понимаем, какой ты сон видел…

— Эх! — крикнул Гнедой, закрыв глаза. — Верно, сон!

— И понимаем, что ты почуял верную дорогу к жизни иной, справедливой. Но однако как забыть, что человек ты пьющий, значит — в себе не волен, сболтнёшь что-нибудь пьяным языком, а люди от того беду принять могут.

— Погоди! — тихо говорит Гнедой, протягивая к нему руку. — Конечно, я пью… Отчего? До войны ведь не пил, то есть выпивал, но чтобы как теперь этого не было! Жалко мне себя! Ударило, брат, меня в сердце и в голову… Но я — брошу вино, ежели что!

Ваня говорит тихо на ухо мне:

— Заворотил Егор…

Вижу, Кузин смотрит на тёзку сердито.

«Плохо!» — думаю.

Алёшка трёт коленки себе и ухмыляется. Никин, как всегда, молчит и словно черпает глазами всё вокруг. Прыгает, играет огонь в очаге, живя своей красной, переливчатой жизнью, напевая тихие, весёлые, ласковые песни. Дует ветер, качая деревья, брызгает дождём.

Мужики сумрачно молчат, глядя на Егора исподлобья. Колышутся в землянке серые тени, уже не боясь игры огня.