Но он уже оправился и заговорил мягче, с улыбкой в глазах:
— Спокойные люди — силища! О, господи, как мне всегда умиляет душу слесарь этот, убитый на Лесной. Вспоминаю о нём, и — всего меня приподнимает изнутри: вот — умер человек, а я питаюсь его силой и живу! Вижу все: приходят солдаты к нему, зовут — пойдём! «Это, спрашивает, вам и приказано убивать меня?» Не смеют ответить, а? «Жалко, говорит, вас, что, молодые ребята, начинаете вы жизнь свою убийством. Идёмте!» Застрелили они его. Какой народ! Даже обругать неохота таких. На третий день с одним из них сидел я в трактире — совсем разбитый человек: кобенится, лается, а глаза мёртвые. Спился он, наверное. А то — удавился. Видно было, что нельзя ему жить, — померла душа.
— Что с тобой, Егор? — снова спрашиваю я. Он встрепенулся, встал.
— Ничего. Так. Вспомнилось. Ну, ночью я иду в город; говори, что надо, пора мне.
И ушёл, спокойный.
Дней через десять я сидел поздно вечером с Варварой, рассказывая ей о древних русских народоправствах во Пскове и Новгороде, вдруг — топот на дворе, в сенях, и входит Досекин с Авдеем.
— Добрый вечер! — здоровается Егор, спокойно и громко. — Помешали мы? Извините, коли так! Вот, у Авдея — новость.
Никин бросил в угол шапку, пригладил волосы и, оглянув комнату, просит:
— Ты, Варвара Кирилловна, помолчи о том, что я скажу…
— Покланяйся, может и помолчу! — недружелюбно отвечает Варя.