Маланья вздохнула, постояла минуту, намереваясь, видимо, о чем-то спросить невестку, но не решилась и ушла.

Шаги свекрови растворились в глубине двора, и Груня окунулась в пахучую темь стайки. Лениво пожевывала корова, шумно вздыхая над кормушкой. Груня вдруг обняла ее за теплую шею, прижалась щекой к гладкой, атласной шерсти, и слезы сдавили горло.

— Мама, мамочка моя! — шептала она дрожащими губами, и все замерло в ней от непонятной тоски и боли.

Корова переступила ногами, повела шеей, как бы пытаясь освободиться, и Груня опустилась на низкую скамеечку, стала доить.

«Все обойдется, все перемелется! — убеждала она себя. — Он поймет, что не могла я иначе, не могла!.. Если любит, поймет!..»

Успокаивая, чирикала струи, поднималась к краям подойника пена.

Подбросив в кормушку свежего сена, Груня вышла и подперла колом дверь стайки. Клонясь под тяжестью подойника, она устало передвигала ногами — они словно отяжелели. Сыпал первый, робкий весенний дождь. Поставив подойник на крыльцо, Груня долго стояла, чуть запрокинув голову, принимая в лицо ласковые, прохладные дождинки.

Родион уже был дома. Он ходил из угла в угол по комнате, дымя папиросой. Разговаривать с ним сегодня бесполезно: в нем еще не перебродила злобность.

Они молча поужинали, и Родион ушел в горенку, разделся, погасил свет и лег.

А Груня забралась на печь к сыну и долго сидела в размягчающем, пахнущем ржаным хлебом тепле. Но как только легла, Павлик зашевелился.