С опушки открылось близкое, струившееся огнями районное село. Груня засмотрелась на огни. В каждом домике шла какая-то своя, интересная жизнь, казавшаяся издали заманчивой и необыкновенной.

Из окна радиостудии вытекала спокойная река света, и машина окунулась в нее. Новопашин выскочил из газика, помог выбраться Груне. Поддерживая ее за руку, повел к воротам, но у калитки они остановились, услышав густой басок Краснопёрова:

— Многого я тебе, сосед, не обещаю, а что без ущерба для хозяйства, дам. — Заезжай на днях. Посоветоваться с правлением надо, думаю, что возражать не будут.

Новопашин сжал Грунину руку:

— Слышите, как теперь Краснопёрое разговаривает? Вот он что делает, народ-то. Такого закоренелого мужика проняли! Понял, что за полями его колхоза государство не кончается.

— Да, вроде соскоблили с него что-то, — сказала Груня. — Да он ведь раньше таким торгашом не был. Это в войну его на наживу потянуло.

В радиостудии было шумно, весело. Вдоль затянутых синим сукном стен сидели председатели колхозов, бригадиры, звеньевые. Незнакомые Груне девушки стояли полукругом около черного рояля, облокотившись о блестящую крышку. Над стойлом, словно паук в тенетах, висел серебристый микрофон.

Груня сразу юркнула в угол, а Новопашин под одобрительный сдержанный гул голосов стал пробираться к столику, кивая на ходу и улыбаясь знакомым хлеборобам. У него всегда поднималось настроение, когда он появлялся среди людей.

Увидев, что многие тоже одеты по-будничному, — казалось, все приехали сюда прямо с поля, — Груня осмелела, огляделась. Знакомые тянули к ней руки, кивали издалека. Чувство радостной приподнятости овладело ею. Стоял в комнате густой запах чистого дегтя, наверно, кто-то старательно смазал перед отъездом сапоги.

По рядам гулял веселый говорок: