— И во што только ест, пострел! Большому мужику столько не сесть, а Федору Николаичу и в три дня не одолеть…

— Пусть отъедается, — упокоивал ее Миныч. — Потом сам отвалится… Это он с голодухи напал.

«Солдатка», напротив, даже любовалась, когда Кирюшка ел. Вот это настоящий аппетит, как и следует быть здоровому ребенку! Глядя на Кирюшку, она сама хотела есть.

Но больше всего удивлялся Кирюшка господам, как они жили между собою. Начать с того, что «солдатка» совсем не боялась мужа. Даже вот нисколько не боялась, а выходило так, что как-будто даже сам Федор Николаич побаивался жены. Не то что побаивался, а как-то так, уступал во всем. За вечерним чаем они часто спорили, и Федор Николаич горячился и начинал кричать тонким голосом. И спорили всегда об одном и том же — о какой-то «женщине».

— Женщина угнетена, женщина порабощена, — говорила «солдатка». — Да, она в полном рабстве…

— Ты преувеличиваешь, Фрося, — спорил Федор Николаич. — Конечно, ей не легко, это правда, но рабства еще нет…

Недоумевавший Кирюшка обратился за разъяснением к штейгеру Мохову, который должен был знать решительно все, потому что не только в Тагиле, но даже в городе живал. Мохов долго соображал и, наконец, проговорил:

— Должно так полагай, што эта самая женщина, т.-е. баба, где-нибудь в Тагиле живет. Барыня-то добрая, вот и жалеет… Кто-нибудь ее, т.-е. эту самую бабу, обидел, а может, и сама виновата.

Когда Евпраксия Никандровна случайно узнала об этом объяснении Мохова, то хохотала до слез, Федор Николаич тоже смеялся до кашля, Кирюшка окончательно ничего не понимал.

— Ах, какие вы глупые! — смеялась «солдатка». — Хочешь учиться грамоте, Кирюшка?