В первые дни после взятия Новороссийска мною овладело странное чувство, что где-то близко должен был находиться отец, с которым мы виделись последний раз в Покровском накануне революции. По письмам Марии Васильевны мне было известно, что он сидел в тюрьме, но эти вести относились к лету 1917 года, после чего утекло много воды. Если отцу, так или иначе, удалось спастись из красных лап, то логически он должен был находиться нигде в другом месте, как в Геленджике. Как только этот последний был занят нашими войсками, на другой или третий день после взятия Новороссийска, я немедленно запросил тамошние власти через комендантское управление, кто именно в настоящий момент проживает на даче Марковых на Тонком Мысу. Ответ, пришедший по телефону, не обманул моих ожиданий: отец и Мария Васильевна жили там. Вызвав по телеграфу папу в Новороссийск, я одновременно с этим просил по телефону Женю оставить службу врача совсем и приехать ко мне, чтобы, наконец, зажить более или менее оседлой жизнью. К этому были основательные причины, так как жена в этот период почувствовала себя беременной. В Екатеринодаре, где она проживала, обосновался армейский госпиталь, с которым она приехала из Тихорецкой.

Женя приехала в Новороссийск на два дня раньше отца, с которым она встретилась впервые. К её приезду я уже обосновался на квартире из четырёх комнат у богатых армян. Встреча папы с Женей была самая тёплая, они друг другу понравились. К сожалению, впоследствии семейное согласие было нарушено благодаря Марии Васильевне, начавшей с первой встречи пикироваться с Женей.

Папа прожил у нас два дня и рассказал обо всём том, что он и наша семья пережили со дня начала революции. В начале марта в день, когда в Щиграх были получены первые сведения о перевороте, папа председательствовал в качестве предводителя дворянства в комиссии по рекрутскому набору. Во время заседания врач комиссии, объявивший себя комиссаром Временного правительства, во главе группы молодых людей из писцов воинского присутствия арестовал папу и посадил в местную тюрьму, где уже сидели арестованные в тот же день все представители местной власти во главе с дядей Н.В. Бобровским, занимавшим должность председателя земской управы. Здесь отцу пришлось просидеть недолго и в сносных условиях, начальник тюрьмы всячески старался облегчить судьбу павшего начальства. Из Щигров отца перевели в курскую тюрьму, не предъявляя никакого обвинения, кроме «сочувствия старому режиму». Как предводитель дворянства, отец не мог считаться чиновником правительства; должность эта была выборная и как почётная, не оплачивалась содержанием, а стало быть, никакого основания, кроме «революционного», не было для того, чтобы держать его в тюрьме без всякой вины. Через два месяца наша семья потеряла терпение и решила принять энергичные меры к освобождению своего главы. Так как мужские представители семейства в лице моём и брата в это время находились на фронте и с ними не было сообщения, а младший брат Женя учился ещё в корпусе, то за дело с присущей ей во всех действиях энергией взялась сестра Соня, в это время бывшая в Москве на курсах. Она отправилась в Петроград и, явившись в Зимний дворец к Керенскому, устроила ему бурную сцену, во время которой заявила растерявшемуся министру, что ни в одной стране мира, которая почитает себя культурной, не держат людей в тюрьме без всякой вины и без предъявления им каких бы то ни было обвинений, что должно господину Керенскому, как адвокату, быть известно лучше, чем кому бы то ни было. Керенский этим объяснением был очень сконфужен, обещал немедленно освободить отца и при сестре послал телеграмму в Курск губернскому комиссару. В Курске распоряжался уже не комиссар Временного правительства, а «власти на местах» в лице местных хулиганов в солдатских шинелях, которые на телеграмму «душки Керенского» не обратили никакого внимания, и отец продолжал сидеть в тюрьме по-прежнему. Видя, что ничего хорошего из такого положения вещей ожидать было нельзя, так как «революционная законность» существовала только на бумаге, да и то лишь в Петрограде, отец с мачехой решили плюнуть на легальные пути, как ими пренебрегали господа революционеры. При помощи знакомств и в особенности денег, отцу был организован побег из тюрьмы, после чего он с Марией Васильевной тайно приехал в Покровское. Собрав необходимые вещи и деньги, папа с помощью нашего кучера Алексея Шаланкова, оказавшегося преданным человеком в беде, выехал через маленькую степную станцию на фронт, рассчитывая переждать трудное время при штабе Ингушского полка, где в это время служил брат Николай и племянник отца Борис Гатцук. Во время пересадки в Курске папа случайно попал в толпу солдат, среди которых оказался бывший наш приказчик Иван Федорович Зубков, выгнанный отцом несколько лет перед тем за нечестность. Узнав папу, Зубков натравил на него толпу, крича на весь вокзал, что отец «по злобе забрил ему лоб», т.е. взял его на военную службу в качестве председателя рекрутской комиссии. Услышав его крики, отец задней дверью скрылся с вокзала и спрятался среди деревянных лавок и киосков, из которых состоит базар прилегающей к вокзалу Ямской слободы. Солдатня, разыскивающая отца, чтобы его убить, ходила почти рядом с местом, где прятался папа, но к счастью, его не нашли, благодаря наступившей темноте.

Вместе с Ингушским полком отец пробыл на австрийском фронте до окончательного развала армии, и вместе с ним прибыл во Владикавказ, где полк демобилизовался. Из Владикавказа папа приехал в Геленджик и вызвал туда по телеграфу Марию Васильевну. С этой последней революция также сыграла скверную шутку. Проживая в Курске в то время, как отец сидел в тюрьме, она ездила два раза в неделю к нему на свидания. Трамваи в эти времена были переполнены пьяными и совершенно разложившимися солдатами, один из которых и столкнул Марию Васильевну в качестве «буржуйки» с трамвая на ходу. Ударившись об тумбу, она настолько сильно повредила себе правую ногу, что её пришлось отрезать ниже колена. В Геленджик мачеха приехала уже калекой, имея правую ногу в деревянном протезе.

Местные геленджикские большевики во главе с кочегаром-матросом Сашкой Соколовым, племянником нашего сторожа Ивана, дважды арестовывали отца и водили его на допрос в местный Совет. Там среди других заседала в качестве секретаря наша землячка по Курской губернии − Милица Шилова, младшая дочь либерального нашего соседа. Каким образом «товарищ Шилова» оказалась в Геленджике, это её тайна, однако вела она себя в Совете Тонкого Мыса довольно прилично и, узнав, конечно, при допросе отца, не выдала как его, так и его прошлое, местным большевикам неизвестное. То, что она умела держать язык за зубами, послужило и ей на пользу. После занятия добровольцами Геленджика она продолжала проживать на Тонком Мысу, и ни я, ни разведка, охотившаяся на деятелей советского режима, её не тронули.

Главарь геленджикских большевиков Сашка Соколов был во время оно другом моего детства. Каждый раз, когда кадетом я приезжал на лето в Геленджик, он был моим неразлучным спутником и адъютантом. Много бычков переловили мы с ним на бетонной пристани Тонкого Мыса, много самых смелых и рискованных авантюр пережили вместе в горах и на море. В юности Сашка был вдохновенный вор и совершенно не мог видеть равнодушно никакой блестящей вещи, чтобы её не украсть, будь она самой скромной ценности вроде пуговицы от моей кадетской рубашки. Родители и старшие бесконечное число раз ловили Сашку на месте преступления, пороли и били его, как сукинова сына, но ничего не помогало, парень продолжать красть всё, что ему попадалось под руку. Качества будущего революционера-большевика были им всосаны с кровью матери и родились вместе с Сашкой. Попав, как крепкий и широкогрудый парень, во флот, Соколов к моменту революции оказался кочегаром на одном из миноносцев, стоявших в Новороссийске, и после его потопления прибыл на родину в Геленджик для учреждения принципов революционной собственности, которые он проводил всю свою недолгую жизнь.

Явившись к отцу на дачу во главе группы местных хулиганов, революционный матрос остался верным сорочьей слабости своего детства к блестящим вещам, потому что первым долгом осведомился: «А где твои ордена, товарищ Марков?» Отец ответил, что этот вопрос запоздал, так как его ордена уже украдены раньше другими революционными деятелями, что Сашку очень опечалило.

Революция застала меня, как и большинство кадровых офицеров, что называется, врасплох. По условиям той среды, в которой я вырос и жил, я, хотя и относился отрицательно ко всяким революционным и социалистическим теориям, но в борьбу политических партий и их программ никогда не входил. Этому мешала не только моя служба кавалерийского офицера, но и молодость лет, когда интересы направлены в другую плоскость. Несмотря на всё это, оппозиционное настроение последних лет перед революцией, охватившее всю Россию по отношению к правительству, захватило даже и ту глубоко консервативную среду поместного дворянства, к которому принадлежала наша семья. В имении у нас за несколько лет перед революцией газету «Новое время», которую много лет подряд выписывал отец, сменило «Русское слово», орган тогдашней оппозиционной интеллигенции. Поэтому в первые дни переворота я, как и большинство офицерства, почувствовал известный подъём, который испытывала буквально вся Россия в надежде на перемены к лучшему. Скоро этот подъём сменился самым энергичным отрицанием революции и всего того, что с ней было связано. Должен сказать совершенно честно, что моё неприятие революции отнюдь не имело под собой каких бы то ни было материальных соображений, так как я, никогда не испытывавший нужды, почувствовал её отнюдь не в первые годы после переворота, а много позднее, и то лишь в эмиграции. Причины крылись совсем в другом, и это другое не имело ничего общего с материальной стороною жизни.

Мы, русская интеллигентная молодёжь дореволюционного периода, а тем более военно-дворянская, ставили моральные и нравственные ценности гораздо выше материальных, и потому ближайшее знакомство с революцией и её деятелями немедленно бросило меня в ряды самых яростных контрреволюционеров.

Практика русской смуты, а затем гражданской войны, впервые открыли передо мною истинное лицо социальных революций, низменные побуждения которых люди заинтересованные стараются представить в поэтических формах, и подвести под скотские побуждения, которыми руководствуется чернь, какую-то идеологическую программу.