Печальный и тяжёлый был для всех этот день. Мать и отец сидели у себя в комнатах и к столу не выходили. Мы, дети, обедали одни в обществе заплаканной Марии Васильевны, старавшейся вопреки всему показать нам, что ничего не случилось. Однако из соблюдения ею конвенансов в этот день ничего не вышло. Воспользовавшись тем, что Мария Васильевна вышла куда-то на минуту из-за стола, брат Коля, любимец матери, считавший себя обязанным стать на её защиту, первым подбежал к прибору гувернантки и плюнул в её тарелку. Горничная Сима, в этот момент вошедшая в столовую с блюдом, одобрительно на это хихикнула. Едва Мария Васильевна вернулась в столовую и уселась на свое место, как маленький трёхлетний Женя громким голосом на всю столовую объявил: «Мама белая, а Коля плюнул к тебе в тарелку». «Ничего, милый… я всё равно есть не хочу…» – залилась румянцем Мария Васильевна, закусила губу и опустила глаза.

На другой день она исчезла из нашего дома, но атмосфера в нём от этого не стала легче. Ни отца, ни матери мы почти не видали. Через несколько дней вечером, когда я сидел за столом в классной комнате и готовил уроки, а братишка Женя возился рядом в детской, я услышал шаги матери, вошедшей в детскую, и тоненький ребячий голосок, который её спрашивал: «Куда ты уезжаешь, мама?» − «Никуда, детка…» − «А почему же ты меня крестишь?» − «Так… Разве я не могу тебя перекрестить?»

Почему-то от этого разговора у меня тоскливо сжалось сердце, и впервые в жизни у меня возникло предчувствие надвигающегося несчастья − тяжёлая и редкая привилегия почти ясновидения, которой я обладал во время своей юности и молодости. Мать, между тем, выйдя ко мне из детской, прижала к себе и крепко поцеловала. «Куда ты идёшь, мама?» – спросил я её невольно дрогнувшим голосом. «В город, милый… по делам».

Прошло около часу времени, как мать ушла, мы напились чаю, как привыкли за последнее время, в обществе Серафимы, и сидели у неё в комнате. Отец с сестрой Соней ходил по полуосвещённому залу, откуда мы слышали его мерные шаги и детский голос сестры. Вдруг из другого конца дома, где за рядом больших тёмных комнат была выходная лестница и передняя, что-то оглушительно грохнуло. Вслед за этим раздался испуганный визг сестрёнки и встревоженный голос отца, который кричал: «Серафима… сюда скорее – лампа лопнула».

Тогда у нас в доме только что были куплены спиртовые керосинокалильные лампы с колпачками накаливания, и с ними часто случались всякого рода происшествия, поэтому отец, услышав выстрел, прежде всего подумал, что лопнула на выходной лестнице такая лампа. Несмотря на слова отца, услышав грохот, я сразу понял, что он имеет какое-то отношение к маме и замер от ужаса на месте. Вдали из-за анфилады комнат доносились заглушённые расстоянием голоса отца и Сони, прерываемые деревенским криком-причитанием Серафимы. Из столовой ко мне навстречу вылетела с меловым лицом Соня и, крикнув «мама застрелилась», забилась с плачем головой в подушки дивана.

Как потом оказалось, мать, перецеловав нас, отправилась на конке в город, где в оружейном магазине купила револьвер, и долго потом бродила пешком по городу. Вернувшись наконец домой, она бывшим с ней ключом открыла входную дверь, прошла холодный коридор и войдя на площадку широкой мраморной лестницы, выстрелила себе в грудь. Звук выстрела, усиленный акустикой лестничных пролётов и примыкающих к ней огромных комнат, был так силён, что походил действительно на взрыв. Револьверная пуля, пройдя выше сердца, застряла в мускулах спины. Подбежавшей к ней Серафиме мама, прежде чем потерять сознанье, успела сказать: «Сима, я застрелилась».

Отец и горничная перенесли мать на кровать, случайно стоявшую в одной из комнат нижнего этажа, в это время пустовавших, где мы с мамой жили в первый наш приезд в Тулу. Вызванный доктор, осмотрев мать, заявил, что опасности большой нет и больная, если ничего особенного не случится, должна поправиться. Вызвали по телефону сиделок и, чтобы не беспокоить раненую, ей устроили здесь же временную спальню.

Вечером, укладывая нас спать и передавая подробности происшествия, Серафима попеременно то плача, то смеясь, что её барыня осталась жива, с обычной своей экспансивностью показала нам револьвер, из которого стрелялась мать, а затем, разохотясь, предложила принести нам окровавленное платье матери. Я в ужасе от этого отказался, а Коля пришёл в такое возмущение, что запустил в Серафиму сапогом, к её полному недоумению и негодованию.

Через два дня из своей озерненской усадьбы приехала вызванная телеграммой отца бабушка Софья Карловна Рышкова, которая сразу взяла в свои опытные и твёрдые руки всё управление нашей расстроенной жизнью. Под её нежной и родственной опекой мы постепенно оправились от всего пережитого и пришли в себя.

Здоровый организм матери, никогда в жизни не болевшей, скоро справился с ранением, и через две недели она уже встала на ноги, раскаиваясь в своём поступке. Однажды вечером, когда мы все четверо окружили её, мама, прижав к себе и целуя детские головки, со слезами на глазах прошептала как бы про себя: «Боже мой, какая я нехорошая! Как я могла решиться уйти от вас?»