Уже чувствуется в воздухе осень. Поредело в саду и лугах. Клён обсыпал садовые дорожки яркими звёздами своих листьев. Забурел лист и на яблонях, по густым зарослям вишняка словно брызнуло сединой. Сухо и ясно в воздухе. Никогда не выглядели так красиво сады и рощи, переливаясь всеми оттенками цветов, никогда так не бывали дороги, как этой осенью, последние запоздалые остатки замирающей природы. Красные гроздья рябины, алые ягоды шиповника, калины и барбариса горят ярким пламенем среди потускневшей осенней зелени. Наступает подлинная красная осень.

Улетают из садов птицы: иволги и горлинки. Редко увидишь уже какую-нибудь одинокую запоздалую птицу. Есть что-то трогательное и печальное в осеннем пейзаже. В пруду, на реке вода особенно чиста и прозрачна, как жидкий хрусталь. А дали… Словно это не знакомые дали родных мест − всё там туманно-голубое, мягкое, ласкающее. Видны места, которых давно не было видно за стенами зелени и листвой деревьев. Светло и широко в поле, и пусто. Курятся в жуткой дали степей дымки пастухов, по жнивьям бродят кое-где стада овец. Жизнь людей ушла с полей к деревням, огородам, гумнам.

Во время поездок по родным местам в конце лета или на охоте осенним утром, когда приходилось ехать в одиночестве по невообразимым полям, вдали от всего чужого и городского, обаяние беспредельной родной равнины, с её наружным однообразием, со всей простотой её обстановки, с её несокрушимой мощью, со всеми её горестями и радостями, владело мною неудержимо, до слёз. Чувство родины, чувство России охватывало и пронизывало насквозь душу. Нигде потом никакая красота природы не вызывала во мне ничего подобного. В безлюдье поля, в шуме осеннего ветра, в синеве бледного неба стояла перед глазами у меня вся Русь.

Мы, выросшие в усадьбах дети поместного дворянства, потомки длинного ряда предков, плотно и твёрдо сидевшие на этой земле веками, понимали здесь кругом себя каждую подробность, всякий оттенок жизни. Знал и я, откуда и зачем всё это, что там, за этой синей далью, что здесь, в омертвевшем для постороннего, но в полном жизни для меня поле. Лошадёнка встречного мужика, лохматый и пузатый «мышь», имела в моих глазах знакомую и вполне понятную с детства физиономию, её верёвочная сбруя, её соломенное брюхо, – всё смотрело своим родным и привычным. Родной казалась и телега с окаменевшей грязью на спицах, родным и знакомым был и сидящий на ней русый мужичок в армяке. Для него я был тоже давно привычный «наш барчук», как были для его дедов «своими спокон веков» мои отцы, деды и прадеды. Для моей мысли деревенского барчука не оставалось в окружающей меня среде ничего недосказанного, неуяснённого. Тепло и нежно отражался в душе невесёлый для других, родной для меня пейзаж. Он жил в душе, давно в ней укоренился, прежде чем детская мысль стала понимать и разбираться в том, что было кругом…

Псовая охота в наших местах, как, вероятно, и везде, начинается в первые дни сентября и кончается с наступлением сильных морозов, когда замерзает не покрытая снегом земля. Поэтому до начала охоты с борзыми наступает сезон ружейной охоты, которая открывается обыкновенно сейчас же после Петрова дня, т.е. 29 июня. Моим верным и неизменным спутником в этом деле был ровесник и закадычный друг, молодой крестьянский парень из Покровского Алёша Самойлов, по прозванию «календарь». С началом осени, несмотря на все побои отца и старших братьев, он немедленно бросал всякую работу и пропадал с самодельным ружьишком в лугах и полях по целым неделям.

Всякая водоплавающая дичь, как бекасы, утки, кроншнепы, водяные курочки и лысухи, водились во дни моей молодости вдоль течения нашей реки и в заливных ею лугах в изобилии. По реке Тиму на многие десятки вёрст тянулись сёла и деревни: Липовское, Заречье, Покровское, Красная Поляна, Толстый Колодезь, Карандаково и др. Каждая из этих деревень была окружена заводями и камышами, где главным образом и протекали наши охотничьи деяния. Самым добычливым и любимым местом нашим считались обширные мокрые луга между сёлами Покровским и Карандаковом, заросшие камышом и ивовыми кустами, носившие имя «Широкого места». Здесь по утренним и вечерним зорям были утиные перелёты, а среди дня можно было, не спеша, стрелять в заводях уток и куликов, уж не говоря о водяных курочках и прочей мелочи.

Друга моего Алёшу тянуло в эти места не столько изобилие дичи или прелести природы. Здесь над уютным заливчиком реки, окружённая бахчой и огородами, стояла одинокая избушка старухи-шинкарки. Старуха, пользуясь отдалённостью своего жилища от всяких сельских и полицейских властей, тайно промышляла продажей водки, до которой мой приятель был великий охотник. В воскресные дни сюда забирались группы деревенских парней, которые выпивали у божьей старушки на вольном воздухе и проводили день и часть ночи в играх и песнях.

Старуха получала от своего незаконного промысла кое-какой доходишко, так как не только существовала на него сама, но и содержала целую кучу внучат. По старости, слабости зрения или хитрости, она никогда никого в лицо из своих клиентов не узнавала, а потому, прежде чем получить у бабуси бутылку водки, приходилось с ней всякий раз вступать в долгие объяснения, дабы доказать чистоту своих намерений. Баба незнакомых людей опасалась, подозревая в каждом новом лице тайного агента акцизного ведомства, с которым у неё были плохие отношения.

Вечером, когда солнце садилось и кончался утиный перелёт, Алёшка неизменно находил причину, чтобы наша компания оказалась недалеко от избушки этой шинкарки. После некоторых пререканий, так как мы с братом водки не пили, Алёша, добившись своего, тихо подходил к избушке на курьих ножках и стучал в окно. Из окна немедленно выглядывала бабка, и у неё начинался с Алексеем один и тот же разговор, всегда возбуждавший наше веселье.

− Бабушка, – вполголоса таинственно начинал парень, – нельзя ли нам полбутылочки?