Но только гневные шаги директора смолкли на плитах крыльца, как Иван Николаевич словно переродился.
— Это всё из-за вас, варваров невежественных, приходится лгать на старости лет! — вне себя накинулся он на нас. — Азиаты нечестивые! Кровопийцы! Когда вы отучитесь грызть друг друга, как псы смердячие? Быть homo homini lupus, как выразился великий английский философ! Плюну я на вас, стадо звериное, отрясу прах от ног своих и убегу куда-нибудь к тунгусам, к эскимосам, во льды полярные, чтобы сердце моё могло отдохнуть от ваших мерзостей! И ты тоже хорош, животное рыбообразное! — вдруг обратился он к испуганному Ильичу. — Ну есть ли мозг в твоей редечной голове? Знаешь, как немцы говорят: anstat verstand? Вот так и у тебя спармацет вместо мозга — выдумал ангину писать бог знает для чего, а тут всего десять градусов тепла в больнице. Уложить вы меня собрались, разбойники! Бог с вами совсем! Уйду я от вас и не приду никогда, — в искреннем негодовании кричал Иван Николаевич, нахлобучивая огромный картуз и схватывая наперевес свою палочку.
Мы все стояли, как оплёванные, опустив головы, чувствуя глубокую вину и почти готовые расплакаться. Мы знали, конечно, что Иван Николаевич не убежит к эскимосам, в полярные льды, а явится завтра в десять часов к нам в больницу, словно ничего никогда не случалось, и станет прописывать нам чернослив и печёные яблоки, но всё-таки нам было искренно больно в эту минуту за его огорчение и за его гнев. Никто не произнёс ни одного слова, когда Иван Николаевич выбежал из больницы, торопливо шмурыгая своими плохо двигавшимися ногами. Только Ильич, тяжко вздохнув, с сердцем выдернул из кровати Баранка виноватый ярлык и, отчаянно махнув рукою, засел за столик писать меловой каллиграфией новый подходящий термин. Целый час возился он с ним, ворча что-то под нос, и наконец торжественно водрузил в головах распростёртого навзничь Баранка, обведя нас всех презрительным взглядом.
— Э-эх! Вот так-то, всегда из-за вас, а ещё панычи называетесь! — укоризненно сказал он и с трагическим видом отошёл к своему шкапчику.
Новый ярлык Ильича благополучно провисел над тою кроватью ещё четыре года, пребывая неизменным лето и зиму, весну и осень, и с беспристрастием солнца осеняя собою правого и виноватого, головную боль и воспаление лёгких, желудочный катар и хроническую золотуху, чаще же всего никогда не ослабевавшую у нас эпидемию «фебрис притворалис».
Классная война
Классы рисования и чистописания считались у нас самыми весёлыми. Это были часы беспечных забав, смеха, потешных выдумок. Кроме того, это было как бы самою судьбою указанное время для подготовления неприготовленных уроков.
— Голубчик Шарапов, дай «законца» позубриться!
— Шарапов, миленький, дай задачек переписать, будь товарищем, — слышатся из разных углов откровенные просьбы, как только учитель Карпо с своими тетрадками и линейками входит в класс.
— Ты что ж, Сатин, географии не учишь? Нынче трудная… Шесть страниц, и всё имена! — говоришь, бывало, Сатину, который вместо урока географии дочитывает, забывши весь мир, «Двадцать лет спустя».