— А, это не твоё, ослёнок проклятый, это не твоё! — вскинулся на меня Лихан. — Так не за своё дело впредь не берись… Так я тебе покажу твоё дело!

И вцепившись в мои патлы сухими длинными пальцами обеих рук, он стал безжалостно крутить меня направо и налево, словно я был больной зуб, не покорявшийся усилиям дантиста, и который во что бы то ни стало надлежало раскачать и выдернуть.

Инспектор посадил меня после классов на сутки в карцер, а когда я вышел оттуда, брат Боря вздул меня «лучше не надо», как я смел попасться и погубить «Собеседник». Так дорого мне обошлась эта пресловутая иллюстрация Ивушки с её необыкновенными зелёными камышами! Она действительно произвела поразительный эффект, но только не на публику, как я наивно ожидал, а на самого злополучного автора, чего уж он поистине не ожидал никаким образом.

***

Лихан непостижимым образом успевал спрашивать человек по пятидесяти в каждый урок. В этом был главный ужас его. Не готовиться было нельзя. Не готовиться — значило прямо лезть в отверстую пасть карцеров и дёрки. Но ещё и до дёрки достанется порядком! Это уж не в счёт.

Просидеть от звонка до звонка в классе у Лихана было всё равно, что хорошенько выпариться в бане. Он с кого хочешь три пота сгонит! Как шагнул в класс, — кончено! Оставляй все помышления свои, вольные и невольные, весь отдавайся ему и его латинской грамматике — душою и телом. Иначе — живого проглотит с кожей и с косточками. Перекрёстные вопросы сыпятся у него на головы оробевшего класса часто, быстро и больно, как крупный град, дружно обрушившийся на хлебные нивы, и беспощадно секущий полусонные колосья. Он обсыпает этими ядовитыми мгновенными вопросами каждую самую отдалённую скамью, он не даёт укрыться от них ни одному самому отпетому лентяю, всех ими сечёт и хлещет, и барабанит по голове. И всё волнуется, хлопочет, потеет, всё отчаянно напрягает неопытные струны своего ума, силится подзубрить, силится ответить как может и что может, отбиваясь от этой носящейся над всеми и всех пугающей грозы. Никто не узнал бы в этом деятельно гудящем суетливом улье, подтянутом, как на военном смотру, нашего обыкновенно сонливого и распущенного класса, лениво дотягивающего до «маленькой перемены» среди всякого вздора и шалостей какой-нибудь бесполезный урок географии или французского языка.

— Огнянов, Есаульченко, Быстрицкий! — ежеминутно тревожит резкий восклик Лиханова разных успокоившихся на лаврах и удалившихся в пустыни задних парт престарелых столпов класса. — Повтори. Расскажи. Переводи. Отвечай слова!

То и дело как на пружинах подскакивает один, опускается другой, поднимается третий. Никто не задремлет, не задумается. Живая волна голов ходенем ходит. Ключом кипит работа, гул голосов стоит в воздухе.

Но как лихорадочно ни напрягались в порывах страха все эти обленившиеся головы, никогда не приучавшие себя к работе, у которых все их скудные случайные знания просыпались, будто сквозь решето, в прорвы их вялой, ничего не удерживавшей памяти, им не было никакой возможности хотя чуточку удовлетворить неумолимо строгим требованиям Лихана. У него в этом отношении была безбожная точка зрения: знаешь, или не знаешь, и больше ничего, никаких рассуждений. Знаешь, так знай всё, от доски до доски, без сучка и задоринки, твёрдо, как гора каменная, во сне и наяву. А заикаешься, хромаешь, одно помнишь, другого нет, одно понял, а перед другим ломаешь голову, и сам не уверен в том, что сейчас сказал, и завтра забудешь, что учил сегодня, — ну, это значит просто-напросто — не знаешь, и дело с концом.

— Получаешь, голубчик, за свои труды хотя и очень большой, но всё-таки кол! — с злобной иронией объявит такому латинисту беспощадный Лихан.