Теперь уже не стыд, а бессмысленный, невыразимый ужас оковал всё моё существо, и мои широко раскрытые глаза, словно ничего не видящие глаза лунатика, неподвижно пристыли к этому исполосованному окровавленному человеческому телу, бессильно бившемуся в живых тисках. Я чувствовал, что кровь отлила от моей головы и волною ударила в сердце; голова начала кружиться и мертветь; зелёные круги заходили перед глазами, ноги полегоньку тряслись и подгибались…
А длинные гибкие лозы всё так же мерно и споро, всё с тем же зловещим свистом продолжали взвиваться вверх и опускаться вниз, глухо барабаня, будто дождь по мокрой земле, и голос Лобачинского, потерявший всякие человеческие звуки, превращался в какой-то сплошной дикий вой убиваемого зверя…
Всё завертелось передо мною; зелёный туман густыми клубами закутал от меня свет Божий; ещё мгновенье, и всё сразу смолкло, онемело, стёрлось без следа, будто провалилось сквозь землю, куда-то в тартарары, будто ничего и не было никогда, ни моего мучительно страха, ни воплей Лобачинского, ни страшно генерала с вздёрнутыми вверх усами…
Я грохнулся на пол в глубоком обмороке.
Говенье
Законоучитель наш отец Антоний вселял в меня благоговейный трепет своею всегда сверкавшею, всегда торжественною фигурою. Он постоянно носил громко шумевшую новую люстриновую рясу, которая ломалась в изгибах и складках, будто жестяная, и отражала от себя во все стороны лучи солнца; мне казалось от этого, что до батюшки страшно дотронуться.
Как нарочно, нос у отца Антония был длинный и острый, слегка загнутый крючком, сжатые вместе губы выдавались вперёд тоже как-то остро и требовательно, чёрная бородка, собранная в тугую метёлочку, и усы, жёсткие, как проволока, стоят торчком вперёд, будто заранее насторожившись, а на голове была воздета сверх напомаженных до блеска волос непомерно высокая и сильно заострённая скуфейка лилового бархата, так что действительно в моей детской фантазии он весь словно ощетинивался остриями. К этому присоединялась необыкновенная величавость движений и речи. Батюшка наш, можно сказать, и ходил, и говорил только одним «высоким слогом».
Мы так привыкли видеть его торжественно совершающим одни лишь официальные акты учительства и священства, что даже представить себе не могли, чтобы у отца Антония нашлись в обиходе обыкновенные житейские слова для обыкновенных житейских дел. Он даже в домашний быт вносил ту же величавую чопорность и суровую сдержанность, которые производили на нас, его учеников, такое глубокое впечатление.
— Акилина, подай сей плод! — кратко говорил он жене, указывая костлявым пальцем на яблоко. — Жено! Насыть младенца! — строгим голосом напоминал он ей при криках грудного младенца.
Батюшка любил говорить нам поучения по всякому случаю, и почти каждый класс начинал притчею по поводу какого-нибудь события нашей гимназической жизни, так что уж мы при первом слоге впивались в него ушами и глазами, стараясь поскорее догадаться, на кого и на что хочет намекнуть он.