— Да за нами и без того уже выслали лошадей, мы всё равно все выходим из гимназии. Мы давно просились отсюда, — с явным задором в голосе отозвался Борис.

— А, вот как, ну что ж, скатертью дорога, — несколько обидчиво сказал директор. — Обрадуйте своих родителей таким блестящим окончанием курса. — Он резко повернулся к дверям и сказал на ходу инспектору: — Больше трёх дней ни в каком случае не держите его здесь. Пускай убирается куда хочет.

Учителя повернули за директором, как-то смущённо повесив головы. Я был уверен почему-то, что все они жалеют Анатолия, и никто из них не одобряет возмутительных распоряжений директора. Лаврентьева здесь не было. Он, очевидно, совестился своего участия в этом подлом деле. Зато четырёхглазый Гольц ликовал, злорадно сверкая и стёклами своих очков, и своими погаными зубами, как-то хищно осклабившимися на нас из его червивой пасти.

В пансионе торжественное исключение Анатолия и его громкая история с Гольцом произвели глубокое впечатление. И большие, и малюки, все смотрели на него, как на героя, великодушно пострадавшего за правду, как на храбреца, который не остановится ни перед чем. Его имя присоединилось к немногим, всем памятным, именам гимназических легенд, ознаменовавших себя в разные былые времена подвигами молодечества.

Мальчуганы из младших классов то и дело толпились в коридоре под дверями седьмого класса, показывая друг другу и благоговейно созерцая плечистую неуклюжую фигуру славного своим бесстрашием силача Шарапова 2-го, который должен был не нынче-завтра навсегда покинуть их.

Сам Анатолий был молчалив и мрачен, и ни одним словом не высказывался даже нам по поводу постигшей его беды. Он только ходил, нахмурившись и согнув могучую спину, из одного угла длинного коридора в другой, засунув руки в рукава гимназической куртки, словно его пробирала лихорадка. Его смуглое монгольское лицо стало ещё зеленоватее и бледнее, чем было, а узенькие чёрные глаза искрились горячечными угольками.

На все вопросы и сожаления товарищей он только сплёвывал в сторону и коротко отвечал:

— А чёрт с ними! Мне всё равно… И без аттестата ихнего проживу.

Но я жил своим сердцем в сердце Анатолия, и хорошо чувствовал, как больно и горько было у него на душе. Я понимал, что он из гордости молчит и храбрится перед товарищами, и что я сам на его месте делал бы то же. А вместе с тем мне было невыносимо грустно и обидно, отчего это он не откроет всех своих душевных тайн перед нами, братьями его, которые его так любят и так страдают его страданием.

Я не раз заглядывал ему в глаза, стараясь прочесть в них эту потребность высказаться близкому человеку, терпеливо дожидаясь того момента душевного размягчения его, без которого, мне казалось, не может обойтись самый твёрдый человек.