— Ну, полно, Каховский! Дело еще не проиграно, успех возможен…
— Возможен? В том-то и подлость, что возможен, возможен успех! Но нельзя терять ни минуты — поздно будет. Ради Бога, помогите, Голицын, скажите им… что они делают! Что они делают!.. Да нет, и вы, и вы с ними! Вы все вместе, а я…
Губы его задрожали, лицо сморщилось, как у маленьких детей, готовых расплакаться. Он опустился на каменный выступ решетки, согнулся, уперся локтями в колени и стиснул голову руками с глухим рыданием:
— Один! Один! Один!
И, глядя на него, Голицын понял, что если есть между ними человек, готовый погубить душу свою за общее дело, то это — он, Каховский; понял также, что помочь ему, утешить его нельзя никакими словами. Молча наклонился, обнял его и поцеловал.
— Господа, ступайте скорее! Оболенский выбран диктатором; сейчас военный совет, — объявил Пущин так спокойно, как будто они были не на площади, а за чайным столом у Рылеева.
Оболенскому навязали диктаторство почти насильно. Старший адъютант гвардейской пехоты, один из трех членов Верховной Думы Тайного Общества, он больше, чем кто-либо, имел право быть диктатором. Но если никто не хотел начальствовать, то он — меньше всех. Долго отказывался, но, видя, что решительный отказ может погубить все дело, — наконец, согласился и решил собрать «военный совет».
Совет собирали и все не могли собрать. Шли и по дороге останавливались, как-будто о чем-то задумавшись, все в той же чаре недвижности.
— Почему мы стоим, Оболенский? Чего ждем? — спросил Голицын, подойдя к столу, в середине каре, под знаменем.
— А что же нам делать? — ответил Оболенский вяло и нехотя, как будто о другом думая.