— Так вас заставят говорить, милостивый государь, — чуть-чуть возвысил голос Левашев, упирая на каждое слово раздельно-медленно. — Я приступаю к обязанности судии и скажу вам, что в России есть пытка.

— Очень благодарен вашему превосходительству за сию доверенность, но должен сказать, что теперь еще более чувствую своею обязанностью никого не называть, — сказал Голицын, посмотрел ему прямо в глаза и подумал:

«Добрый малый, а если начальство прикажет, будет пятки поджаривать».

— Pour cette fois je ne vous parle pas comme votre juge, mais comme un gentilhomme votre égal.,[50] — начал Левашев с прежнею любезностью. — Не понимаю, князь, какая охота быть мучеником за людей, которые вас предали.

— Не понимаете, ваше превосходительство, какая охота не быть подлецом?

Левашева слегка передернуло, но «добрый малый» не обиделся; рассудил, что арестанту не до любезностей.

— Будете добры, князь, прочесть и подписать, — сказал и подал ему записку.

Голицын взглянул, увидел, что генерал пишет по-русски, как сапожник, и подписал, не читая. Левашев встал, расправил члены, — узкий мундир еще ýже обтянул, облил тело, — не корпеть бы, казалось, такому молодцу над бумагами, а танцевать мазурку с прекрасными дамами или скакать на коне в бранном пламени; дернул за шнурок звонка; когда вбежал фельдъегерь, указал Голицыну на стоявшие рядом со столиком зеленые шелковые ширмы:

— Потрудитесь обождать.

И вышел с фельдъегерем. Голицын сел за ширмы.