— Не знаю, не помню… Что ж вы стоите, Голицын? Садитесь… Кажется, все насчет этой самой веревки…

— Какой веревки?

Рылеев ничего не ответил, только улыбался странной улыбкой: в ней был остаток бреда. И Оболенский тоже замолчал, вспомнил, как во время жабы ставили Рылееву мушку на шею и, делая перевязку, нечаянно задели за рану; Рылеев вскрикнул от боли, а Николай Бестужев рассмеялся: «Как тебе не стыдно кричать от таких пустяков! Забыл, к чему шею готовишь?»

— А у тебя опять лихорадка. Вон голова горячая. Не надо было сегодня выходить, — сказал Оболенский, положив ему руку на лоб.

— Не сегодня — так завтра. Ведь уж завтра-то выйду наверное, — опять улыбнулся Рылеев той же странной, сонной улыбкой.

— А завтра что?

— Э, черт! О пустяках говорим, а главного-то вы и не знаете, — начал он уже другим голосом: только теперь проснулся, как следует. — Окончательный курьер из Варшавы приехал с отречением Константина. Завтра в семь часов утра собирается Сенат, и в войсках будет присяга Николаю Павловичу.

Со дня на день ждали этой вести, а все-таки весть была неожиданной. Поняли: завтра восстание. Замолчали, задумались.

— Будем ли готовы? — сказал, наконец, Оболенский.

Рылеев пожал плечами.