— Подумаете? Да вот беда, ваше сиятельство, думать-то некогда: мы ведь завтра начинаем…
— Завтра? Как завтра? — пролепетал Трубецкой, уставившись на Голицына взором непонимающим.
— Ах, да, ведь вы еще не знаете, — посмотрел на него Голицын из-под очков, усмехаясь злорадно и, как всегда в такие минуты, лицо его отяжелело, окаменело, сделалось похожим на маску. — Окончательный курьер уже прибыл из Варшавы с отречением Константина; завтра в семь часов утра по всем войскам присяга; мы собираемся на площади Сената и начинаем восстание…
— Восста… восста… — хотел Трубецкой выговорить и не мог; голос пресекся, глаза расширились, лицо побледнело, позеленело, вытянулось, толстые губы задрожали, и он вдруг сделался еще более похож на «жида».
«Ожидовел от страха», — подумал Голицын с отвращением.
— Что же вы молчите, сударь? Извольте отвечать!
— Перестаньте, Голицын, не смейте! — вскочил Оболенский и подбежал к Трубецкому. — Как вам не стыдно! Разве не видите?
Трубецкой откинул голову на спинку кресла и закатил глаза. Оболенский расстегнул ему ворот рубашки.
— Воды! Воды!
Голицын отыскал графин, налил и подал стакан. Трубецкой хватался губами за края, и зубы стучали о стекло. Долго не мог справиться. Наконец, выпил, опять откинул голову и передохнул.