— Пустите! Пустите!

Но он не пускал, держал ее за руки.

— Ну, дайте же, дайте сказать! Не могу я так, Маринька! Ведь вот сейчас уйдете, и, может быть, никогда не увидимся…

Она остановилась, прислушалась.

— Только минутку… Я только хочу… Да сядьте же, сядьте, — умолял он, тащил ее за руку.

И она покорилась, пошла за ним, села на прежнее место.

— Дурак! Дурак! Все умные люди дураки ужасные, это обо мне сказано, — торопился он, сбивался и путался. — Ну и пусть дурак! Но если б я знал, что так выйдет… Неужели же вы меня таким подлецом считаете? Я хотел — просто… Вы сами намедни сказали, что можно — просто… Ведь вы не знаете, Маринька, в каких я сейчас обстоятельствах. Помните сказку: странник и верблюд в пустыне; верблюд взбесился, странник в колодец бросился, а там куст малины… Ах, не то, не то! Я все не то говорю. Я с ума схожу, Маринька… Не могу я вынести, что вы себя губите, потому что Аквилонов — гибель, хуже всякой гибели… Вы давеча сказали, что почти верите, что я ваш друг… Как это скучно, как страшно, что все в жизни — почти, ничего — совсем не бывает… Ах, не то, опять не то… Погодите, что я хотел?.. Да, если бы ваш друг, почти друг, шел на смерть, на поединок, из которого, может быть, жив не вернется, и пожелал вам сделать добро — заплатить этот проклятый долг за Черемушки, чтобы спасти вас от гибели, — неужели вы не приняли бы, отказали бы в последней воле умирающему?

Она перестала плакать, отняла руки от лица и, еще не понимая слов, вслушивалась в голос его, вглядывалась в лицо, простое, милое, детское и такое жалкое, что опять, как тогда, в первые минуты сближения, сердце ее сжималось от страха, как будто чуяло, что этому человеку грозит беда — и надо помочь ему, остеречь, спасти.

— Я так и знала! Я так и знала! — всплеснула она руками. — Говорите, сейчас же говорите! Что это значит? Какая смерть? Какой поединок?

— Не спрашивайте, Маринька. Я не могу сказать.