Он подошел к ней и опустился на колени.
— Ну, полно, Lise, ради Бога, не надо… — целовал ей руки. — Неужели я не сказал бы, если б что-нибудь было? Но ничего нет; по крайней мере, я не знаю. Может быть, вы больше моего знаете? Мне иногда самому приходит в голову, нет ли тут поважнее лиц? — прибавил с хитростью.
Она вдруг перестала плакать; забыв о себе, думала только о нем, о грозящей ему опасности.
— Мне говорил Карамзин и мой секретарь Лонгинов. Но, кажется, об этом знают все…
И рассказала все, что слышала. Когда кончила, он посмотрел на нее с улыбкою.
— Охота же вам из-за таких пустяков мучиться!
Утешал ее, успокаивал: все это ему давно уже известно; в руках его все нити заговора; он даже знает по именам заговорщиков; истребить их ничего не стоит; если же медлит, то потому, что жалеет несчастных, «заблуждения коих суть заблуждения нашего века»; ждет, чтобы сами одумались; впрочем, все меры приняты, и нет никакой опасности.
Говорил так искренно, что она почти поверила; умом верила, а сердцем знала, что он лжет; в глазах его видела ту ясность, которой всегда боялась, — бездонно-прозрачную и непроницаемую, как у женщин, когда они лгут. Но не имела силы бороться с ложью; готова была на все, только бы не видеть опять того трусливого, подлого, что промелькнуло в лице его давеча. Изнемогла, покорилась.
«Может быть, и прав он, — думала, — что на помощь ее не надеется: где уж ей помогать, других поддерживать, когда сама от слабости падает?»
Ничего не сказала, только посмотрела на него так, что вспомнились ему кроткие глаза загнанной лошади, которая издыхала на большой Петергофской дороге, уткнув морду в пыль, с кровавою пеною на удилах.