— Что он говорит? Не понимаете, Голицын?

— Не понимаю.

— Я тоже. Каким-то зверем пугает нас, что ли? Ну его к черту! Просто, подлец, на водку хочет.

Бросили ему несколько монет и пошли дальше. Но старик продолжал кричать им вслед, и в лице его, и в голосе была такая убедительность, что Голицыну вдруг стало страшно: в этом глухом овраге, в пустынной дороге, и в красной глине, и в красном небе, и в черном кресте почудилось ему недоброе. «Не вернуться ли?» — подумал, но устыдился страха своего перед бесстрашным Луниным.

— Извините, Голицын, я так заговорился, что забыл всякую вежливость. Вы не устали?

— Нет, нисколько.

— Ну так пройдемте еще немного. Я покажу вам место, откуда вид чудесный.

Поднялись на вершину холма, где возвышалась развалина сторожевой турецкой башни: турки когда-то владели Подолией. По крутым ступеням полуразрушенной лестницы взошли на башню. С высоты открылась даль бесконечная; покатые, волнообразные степные холмы, уходившие до самого края неба, а там, на западе, в огненных тучах, видение исполинского города, как бы Сиона Грядущего.

Лунин молча глядел на закат.

— Не знаю, как вы, Голицын, а я люблю конец дня больше начала. Запад больше Востока, — заговорил он опять. — «Свете тихий, святыя славы… Придя на Запад солнца, увидя свет вечерний»… — как это поется на всенощной? Когда-то с Востока был свет: ныне же последний свет вечерний — только с Запада. Кажется, моя Европа…