17 августа — Смоленск. Город взят приступом, сожжен. Думали было французы, что русские не отдадут без боя святых ворот Москвы, с древней иконой Богоматери. Нет, отдали, только увезли Владычицу.

«Отдали Смоленск — отдадут и Москву! — кричит Наполеон в бешенстве. — Трусы, бабы, люди без отечества. Мы их голыми руками возьмем!»,[858] «Ну-ка — попробуй возьми!» — отвечают, без слов, угрюмые лица маршалов.

Бой, наконец, бой! 5 сентября французы увидели русскую армию. Защищая подступы к Москве по Можайской дороге, она заняла укрепленные высоты Бородина.

Встрепенулась Великая Армия, снова поверила в звезду Вождя, поняла, что это первый и последний, все решающий бой, в котором надо победить или погибнуть.

Ночь накануне боя император плохо спал: простудился, сделалась лихорадка с кашлем и насморком. В дни осеннего равноденствия — поворот годового дня к ночи, солнца к зиме — он всегда себя чувствовал плохо, как будто слабел и хирел вместе с солнцем.

Все просыпался, спрашивал, который час, и посылал узнать, не уходят ли русские; бредил, что уйдут.

В пять утра, когда ему доложили, что маршал Ней все еще видит неприятеля и просит позволенья начать атаку, император встал, встряхнулся, как будто ободрился и проговорил: «Наконец-то, мы их держим! Идем же, откроем дверь в Москву!»[859]

Вышел на занятый позавчера Шевардинский редут; подождал, чтобы солнце взошло, и, указывая на него, воскликнул: «Это — солнце Аустерлица!», но таким равнодушным голосом, что лучше бы совсем не говорил.

Да и солнце всходило против него, со стороны русских, ослепляя французов и открывая их ударам врага.[860]

Бой начался — «самый кровавый из всех моих боев», скажет о нем Наполеон. Может быть, не только французы и русские, но и люди вообще никогда не дрались с таким ожесточением и с такою равною доблестью, потому что за святыни равные: «французы — за мир и Человека, русские — за отечество и еще за что-то большее, сами не знали за что; думали: „За Христа против Антихриста“».