«Бога должно заклать», — вспомнил Таму.

— Бог, людьми пожираемый: хороши люди, хорош и бог! — усмехнулся он своей тяжелой, точно каменной, усмешкой и отошел от старика. Тот посмотрел ему вслед и покачал головой, как будто пожалел Скорбного.

Бычий перевал миновали уже в сумерках, спустились на дно пропасти, перешли Козий Брод, бушующий горный поток, опять вскарабкались на гору, как мухи — на стену, и вышли на плоскогорье, голое, мертвое, как пустыня погибшего мира.

Наступила тихая, душная ночь с непрерывным блеском полыхающих зарниц.

— Будет гроза, — сказал Таму.

— Нет, пронесет: вон, Темя Адуново чисто, — указал Гингр на край плоскогорья, где в прорыве клубящихся туч что-то голубело, искрилось при блеске зарниц, как исполинский сапфир: то были вечные снега и ледники Диктейской горы.

— Пляшут и там, на снежных полях, — вспомнил Гингр пляски фиад в день зимнего солнцеворота, рождества Адунова. — Раз едва не замерзли, бедненькие! Видел я, как под вьюгой плясали: тела посинели, полуголые; плющевые тирсы от мороза тонким хрусталем подернулись и звенели, точно стеклянные…

Хотел и не умел рассказать, как чудесно плясали фиады — реяли в лунной вьюге — лунные призраки.

Дорога сделалась ровнее. Тута пересел опять в носилки и пригласил к себе Таму.

— Узнал от старика что-нибудь? — спросил его.