Мерсье вошел в славу в годы, когда классики просвещения уже отошли в прошлое. Вольтер стал «королем Вольтером», Руссо продолжал царить над умами, но, как мы увидим из показаний самого Мерсье, временами он напоминал ученикам маньяка. На арену истории выступил Мабли. Этот почтенный философ и политик был старше Руссо, но до 1770 г. Мабли оставался неизвестным. Только после 1770 г. он стал популярным мыслителем Франции и постепенно в годы революции оттеснил даже классиков. Огромное значение в эти годы приобрел аббат Рейналь и, наконец, среди новых героев просвещения — Луи-Себастьян Мерсье. Даниэль Морне в своей последней монографии «Об интеллектуальных причинах французской революции» готов даже утверждать, что Мерсье пропагандой идей гражданской войны в утопии «Год 2440» — о ней речь впереди — ближе других стоит к вождям революции, за много лет до ее начала. Впрочем, и Морне, цитируя соответствующие строки «Утопии» о гражданской войне, вынужден признать, что для Мерсье вместе с тем характерно одновременно уважение к монархии, попытка найти мирный для нее исход, попытка наметить для нее план реформ. Даниэль Морне, правда, оставляет в стороне анализ работ Марата, его «Цепи рабства» (1774) и его «План уголовного кодекса» (1780). Он оставляет в стороне анализ работ Бриссо, посвященных реформе уголовного законодательства и поискам «подлинно-достоверного метода раскрытия истины». Суждения Даниэля Морне, однако, характерны для того, как буржуазная историография в наши дни начинает оценивать значение Мерсье, этого, казалось, всеми забытого писателя XVIII века.

Надо иметь в виду, что в последнее десятилетие накануне революции во Франции шла упорная борьба между двумя философскими школами, из которых одна может быть определена как «школа энциклопедистов», другая — как «школа Руссо». Разногласия между политиками и теоретиками буржуазии и мелкой буржуазии шли теперь, однако, по другим линиям. Это были разногласия по вопросу о роли и значении революционной борьбы для обновления Франции. Идеологи буржуазии, даже сознавая необходимость насильственного переворота, практически добивались мирных реформ, чтобы избежать вмешательства народных масс в дело преобразования Франции. Мелкая буржуазия даже тогда, когда она готова была признать, что революционный переворот — задача ближайших лет, в своей положительной программе преобразований не шла дальше требований «демократической монархии». Если для идеологов буржуазии, для учеников физиократов, освобождение частной собственности от феодальных уз было последним словом социальной мудрости, — идеологи мелкой буржуазии мечтали о «равенстве собственников», о возможности ограничить накопление крупного капитала во имя гражданского и социального равноправия мелкого люда. Но и те, и другие по существу во всех своих рассуждениях исходили из признания священной частной собственности как основы будущего государства.

Для мелкой буржуазии XVIII в. характерны глубочайшие внутренние противоречия ее социальной программы. Лозунги демократии — равенство и свобода прикрывали неизбежность торжества нового строя, основанного, пусть на новых, но все же принципах социального неравенства и угнетения — на базе наемного труда. Об этом противоречии Маркс писал неоднократно, когда характеризовал сущность якобинизма в эпоху французской революции. В дискуссии с Бруно Бауэром Маркс говорит: «Какая колоссальная ошибка быть вынужденным признать и санкционировать в «правах человека» современное буржуазное общество, общество промышленности, всеобщей конкуренции, свободно преследующих свои цели частных интересов, анархии самой от себя отчужденной природной и духовной индивидуальности — быть вынужденным признать все это и в то же время аннулировать, в лице отдельных индивидуумов, жизненные проявления этого самого общества, и в то же время желать построить по античному образцу политическую верхушку этого общества».

Даже терроризм французской революции не мог уничтожить этого противоречия между торжествующим буржуазным обществом и античным политическим идеалом мелкого буржуа. Накануне революции преодолеть эти противоречия было еще труднее. Характерны вместе с тем для последнего десятилетия кануна революции поиски компромисса между различными школами просвещения. Марат искал примирения Монтескье и Руссо, Мерсье — Руссо и Дидро. Эти попытки обнажали лишь глубочайшие противоречия всего мировоззрения радикальной мелкой буржуазии.

«Картины Парижа» — блестящее собрание более 1000 очерков о жизни столицы за десять лет до революции. Попытки проанализировать под углом зрения демократа мелкого буржуа все стороны не только политической и идеологической надстройки, но и быта Франции, наилучшим образом вскрывают эти противоречия. Мерсье превозносит Швейцарию, но когда в 1781 г. он очутился в Невшателе, он вынужден был признать, что в этом демократическом государстве между гражданами не меньше противоречий и ненависти, чем между жителями большого европейского города. Впрочем, как мы знаем, разочарование постигло еще раньше Жан-Жака, его учителя, когда в борьбе за театр Руссо вынужден был доказывать женевским лавочникам, что у них нет никаких оснований подражать античным образцам.

Первое впечатление от «Картин Парижа» — это хаос разнообразных и пестрых по теме очерков. Но внимательное чтение обнаружит систему автора, его стремление дать законченное целое, не только сумму впечатлений от великого города, — «Вавилона XVIII века».

В Невшатель Мерсье уехал для того, чтобы лучше и свободнее рисовать то, что он видел. Свою книгу он создал, не сидя в кабинете, — он собирал в продолжение многих лет заметки о быте и нравах жителей столицы. Мерсье утверждает: «Я так много бегал по Парижу, чтобы сделать картины Парижа, что мог бы утверждать — я сделал их ногами». Враг его Ривароль утверждал, что книга Мерсье не что иное, «как мысли на улице, как записи на уличных тумбах». В этих замечаниях, как мы увидим, не мало верного.

«Руссоист» Мерсье отличается от своего учителя в самом подходе к теме. Он заявляет, что, изображая Париж накануне революции, стремится доказать читателям, что «век существующий превосходит век, ушедший в прошлое». «Возможно, — говорит Мерсье, — что нравы потеряли свою чистоту, но зато усовершенствовались общественные отношения, развилось представление о свободе, словом, сделано несколько шагов вперед, в сторону улучшения человеческого рода», и добавляет: «Век Августа, век Медичи, век Людовика XIV, столь прославленные художниками, скульпторами, архитекторами и поэтами, — все это прошлое может исчезнуть перед нашим веком, превосходящим ушедшие эпохи. Гений моих современников торжественно объявляет о своем величии и свободолюбии, требует защиты; он хочет изменить весь мир». В этих словах Мерсье выступает перед нами как теоретик и публицист предреволюционной Франции, как идеолог буржуазии в ее борьбе за обновление общества.

Но тот же Мерсье на 54-й странице первого тома убеждает нас, что люди Парижа безразлично относятся к политике. Более того, он хочет уверить нас, что парижанин его дней «обладает умом и познаниями, но у него нет ни силы, ни характера, ни воли». Для Мерсье в Париже нет плебейских масс, хотя есть народ, чернь и буржуа. Он готов самого буржуа изобразить как торгаша, он готов утверждать, что гражданин Франции «не ходит по улице с высоко поднятой головой и что население Парижа страшится ружейного дула полиции». Даже те отдельные факты, которые мы привели о народных восстаниях во Франции накануне революции, показывают, насколько неосновательно со стороны Мерсье такое пренебрежительное отношение к парижскому народу.

Впрочем, даже в этой главе выступает наружу внутренняя противоречивость взглядов Мерсье. Он, давая столь нелестную характеристику парижанам, в то же время вынужден признать, что эти качества парижский народ приобрел только за последние десятилетия, благодаря гнету самодержавного режима. Мерсье мечтает об изменении, или, точнее, о возвращении парижанину той грубости и смелости, которые его отличали в давно прошедшие времена. Он пишет: «Живость и, если на то пошло, известная доля дерзости в характере народа будут ручательством его искренности, честности и преданности». Как мы знаем, накануне революции Китай был псевдонимом деспотизма в самодержавной Франции. Мерсье объясняет нам, почему парижанин стал труслив: «В Китае господствует палка». Прошло всего только несколько лет, и парижане показали, как ружейное дуло может обернуться против правительства.