Нужно ли удивляться после этого, что в Париже можно встретить множество людей, похожих на Алкивиада{93}, который был тщеславен, блестящ, способен был облачаться во всевозможные характеры, любил показную сторону жизни и все, что притягивает взоры толпы, и предпочитал слыть не столько хорошим гражданином, сколько остроумным человеком?
59. Шпионы
Если бы парижанин не страдал тем врожденным легкомыслием, в котором его упрекают, он сделался бы легкомысленным преднамеренно. На улице он всегда окружен шпионами. Как только два гражданина начинают разговаривать друг с другом на ухо, к ним тотчас же подходит третий и вертится вокруг, чтобы подслушать, что они говорят. Полицейские шпионы — это те же любопытные, с тою только разницей, что каждый из них имеет особые мундиры, которые меняет ежедневно; ничто не может сравниться по быстроте с этими удивительными превращениями.
Тот, кто утром был при шпаге, вечером облачается в рясу. Он является то в образе длинноволосого приказного, то в образе уличного забияки со шпагой на бедре, а на следующий день, вертя в руках тросточку с золотым набалдашником, будет изображать из себя финансиста, всецело занятого деловыми расчетами. Самые странные перевоплощения ему ровно ничего не стоят. В один и тот же день он и кавалер ордена Сен-Луи{94}, и парикмахерский подмастерье, настоятель какого-нибудь монастыря, с тонзурой на голове, и поваренок. Он появляется то на пышном балу, то в самом смрадном кабаке. Сегодня у него на пальце бриллиантовое кольцо, завтра на голове грязный парик. Он меняет физиономию почти так же ловко, как и платье, и по этой части мог бы дать добрый совет Превилю{95}. Полицейский шпион все видит, все слышит, всюду поспевает; не знаю, как только он может обегать в один день все шестнадцать парижских кварталов! Иногда он сидит в углу какой-нибудь кофейни и производит впечатление неповоротливого, скучающего, унылого гражданина, задремавшего в ожидании ужина; в действительности же он все уже успел увидеть и услышать. В другой раз он является в роли оратора, первый вносит смелое предложение, вызывает на откровенность, истолковывает по-своему само ваше молчание, и, независимо от того, скажете ли вы что-нибудь или нет, он уже знает, что́ вы думаете о том или другом предмете.
Таково орудие, которым пользуются в Париже для выкачивания секретов; а оно оказывает на действия министров больше влияния, чем какие бы то ни было соображения политического порядка.
Шпионаж порвал все узы доверия и дружбы; теперь в разговоре затрагиваются только самые пустяшные вопросы, и правительство, так сказать, диктует гражданам тему, которую они будут развивать вечером в кофейнях и клубах. Если хотят скрыть чью-нибудь смерть, то, сказав на ухо: Он умер, прибавляют: Об этом не говорят впредь до нового распоряжения.
Народ потерял всякое представление о гражданской и политической власти, и если что и может потешить среди всей этой плачевной невежественности, так это слова одного придурковатого буржуа, который вообразил, что Версаль и Париж должны предписывать законы и давать тон всей Европе, а следовательно и всему миру! Самые невежественные, закоренелые предрассудки все еще не могут испариться из старых голов парижан, преисполненных неисправимой глупости. Народ, который ничего другого, кроме Газет де-Франс{96}, не читает, естественно думает только по ее указке.
60. Книгоноши
Полицейские шпионы ведут особенно яростную войну с книгоношами — людьми, торгующими единственно хорошими книгами, которые еще можно читать во Франции, и поэтому, конечно, запрещенными.
Книгонош всячески притесняют. Полицейские сыщики яростно преследуют этих несчастных, которые не ведают, что́ продают, и готовы спрятать под плащ библию, если начальник полиции решит ее запретить. Их сажают в Бастилию за самые пустяшные брошюрки, которые на следующий же день забываются, а иногда присуждают и к железному ошейнику. Этим способом чиновники мстят за маленькие сатиры, которыми отмечаются их повышения по службе. До сих пор еще ни один министр не счел нужным отнестись с презрением к подобным выпадам или сделаться неуязвимым, действуя открыто и памятуя, что похвала будет безмолвствовать до тех пор, пока критика не сможет свободно возвысить свой голос.