Время было собираться на станцию.

Шли в густых сумерках через весь город, потом перешли мост у мельничной плотины и вышли на пыльную широкую дорогу, по обочинам которой стояли дома Пушкарской слободы.

Взошла молодая тоненькая луна, она еще ничего не освещала, а как будто только осматривалась и охорашивалась.

Сейчас, вечером, Мите еще меньше, чем днем, верилось, что он уезжает. Мать скорбно шла рядом, Володя нес сундучок, Миша покряхтывал под рюкзаком, а Витька тащил корзину с гостинцами.

«Неужели это я уезжаю? — думал Митя. — Значит, завтра в это время меня здесь не будет?»

Он в темноте как бы случайно коснулся рукой материнской кофты, и так ему стало жалко и себя, и мать, и Лебедянь, что даже защипало где-то в носу около глаз.

На станции было много народу; об эту пору возвращались в Москву студенты, школьники, ехали домой дачники.

Станционные фонари освещали только пространство у вокзальных построек, а всё остальное было покрыто мраком. Поезд приходил из Ельца, стоял всего три-четыре минуты. Пытаясь угадать, где остановится их вагон, люди перетаскивали багаж с места на место, в темноте теряли друг друга, а потом двигались на знакомые голоса. От этой суматохи стоял шум, то озорной, радостный, то тревожный.

Анфиса Ивановна не двигалась. Маленькая, потерянная, несчастная, она уже ничем не могла помочь сыну: он был рядом, но его уже не было.

Витя в темноте приблизился к приятелю и, стараясь перекрыть шум, прокричал ему на ухо: