Геродот рассказывает, что в одной из областей Ливии мужчины свободно сходятся с женщинами, но как только родившийся от такой связи ребенок начинает ходить, он отыскивает в толпе своего отца и узнает его в том мужчине, к которому по естественной склонности устремляются его первые шаги.[198]Геродот рассказывает… — Геродот, IV, 180. Монтень неточно пере дает рассказ Геродота, сообщающего, что отцом ребенка считается тот мужчина, на которого ребенок походит лицом. Но я думаю, что здесь часто бывали ошибки.
Мы любим наших детей по той простой причине, что они рождены нами, и называем их нашим вторым «я», а между тем существует другое наше порождение, всецело от нас исходящее и не меньшей ценности: ведь то, что порождено нашей душой, то, что является плодом нашего ума и душевных качеств, увидело свет благодаря более благородным органам, чем наши органы размножения; эти создания еще более наши, чем дети; при этом творении мы являемся одновременно и матерью и отцом, они достаются нам гораздо труднее и приносят нам больше чести, если в них есть что-нибудь хорошее. Ведь достоинства наших детей являются в большей мере их достоинствами, чем нашими, и наше участие в них куда менее значительно, между тем как вся красота, все изящество и вся ценность наших духовных творений принадлежат всецело нам. Поэтому они гораздо ярче представляют и отражают нас, чем физическое наше потомство.
Платон замечает по этому поводу, что наши духовные творения — это бессмертные дети, они приносят своим отцам бессмертие и даже обожествляют их, как, например, случилось с Ликургом, Солоном, Миносом.[199]Платон замечает… — Федр, — Ликург — легендарный законодатель Спарты. — Солон — см. прим. 32, т. I, гл. XLII. — Минос — легендарный царь древнего Крита. В греческой мифологии Минос — сын Зевса и Европы; с его именем связан ряд мифов.
Страницы истории пестрят примерами любви отцов к своим детям, и мне представляется уместным привести здесь некоторые из них.
Гелиодор, добрейший епископ города Трикки, предпочел лишиться своего почтенного сана, доходов и всего связанного с его высокой должностью, чем отречься от своей дочери, которая жива и хороша еще поныне, хотя для дочери церкви, для дочери священнослужителя она и несколько вольна, и чересчур занята любовными похождениями.[200]Гелиодор — древнегреческий писатель второй половины III в. н. э. из Эмесы (в Сирии), автор любовно-авантюрного романа «Эфиопика», где рассказывается история эфиопской царевны Хариклеи и фессалийского юноши Феагена. Роман этот получил на Западе в эпоху Возрождения широкую известность и был переведен на многие европейские языки. Монтень принимает легенду, будто Гелиодору предлагали епископский сан в городе Трикке (в Фессалии), если он отречется от своего романа (который Монтень называет его «дочерью») и сожжет его, но Гелиодор отказался сделать это.
Жил в Риме некий Лабиен,[201]Тит Лабиен — оратор и историк, современник Августа. За страстные нападки на современные ему порядки получил прозвание «бешеного» (Rabies). Его сочинения были сожжены при императоре Тиберии. — Упоминаемый дальше другой Лабиен — Тит Атий Лабиен, во время галльской войны легат Цезаря. человек больших достоинств и весьма влиятельный, отличавшийся, помимо других качеств, своими литературными дарованиями; он был, как я полагаю, сыном великого Лабиена, являвшегося при Цезаре во время его войн в Галлии одним из виднейших военачальников, в дальнейшем же перешел на сторону великого Помпея и проявлял большую доблесть вплоть до момента, когда тот был разбит наголову Цезарем в Испании. Добродетели того Лабиена, о котором я веду здесь речь, создали ему большое число завистников, но особенно, по-видимому, ненавидели его императорские придворные и фавориты за его приверженность к свободе и унаследованную от отца враждебность тирании. Этот образ его мыслей, должно быть, сказался в его писаниях. Враги преследовали его и добились постановления римского сената о сожжении многих опубликованных им сочинений. Именно с Лабиена начался тот новый вид наказания — карать смертью сами произведения, который с тех пор утвердился в Риме по отношению ко многим другим авторам. Еще не были использованы все средства и достигнуты все пределы жестокости, пока люди не придумали простирать ее на то, что по самой природе своей лишено чувствительности и способности испытывать страдания, как наша посмертная слава и создания человеческого духа, и пока не придумали физически увечить и истреблять человеческие мысли и творения муз. Лабиен не мог примириться с этой утратой и пережить свои, столь дорогие ему создания; он велел отнести себя в гробницу предков и запереть там живым; так он зараз и покончил с собой и похоронил себя. Трудно найти пример более горячей родительской любви, чем эта. Кассий Север,[202]Тит Кассий Север — Его сочинения, так же как и сочинения Лабиена, были публично сожжены. выдающийся оратор и друг Лабиена, видя, как сжигают его книги, воскликнул, что в силу того же самого приговора следует и его самого сжечь живым, ибо он хранит в памяти содержание этих книг.
Подобное же произошло и с Кремуцием Кордом,[203]Кремуций Корд (ум. 25 г. н. э.) — историк времени Августа и Тиберия. В своей истории он назвал убийц Цезаря — Брута и Кассия «последними римлянами». По приказу Тиберия сочинения его были сожжены, сам Корд покончил с собой (Тацит. Анналы, VI, 34–35). обвиненным в том, что он в своих сочинениях отзывался с похвалой о Бруте и Кассии. Гнусный, пресмыкающийся и разложившийся сенат, достойный еще худшего повелителя, чем Тиберий, приговорил его писания к сожжению; Корд решил погибнуть вместе с ними и уморил себя голодом.
Славный Лукан, будучи осужден негодяем Нероном, приказал своему врачу вскрыть ему на руках вены, желая поскорее умереть. В последние минуты жизни, когда он совсем уже истекал кровью и тело его начало коченеть, объятое смертельным холодом, охватившим его жизненные органы, он принялся декламировать отрывок из своей поэмы о Фарсале;[204]Марк Линей Лукан — (39–65) — древнеримский поэт. — Фарсал — город в Фессалии; в битве при Фарсале в 48 г. до н. э. Цезарь одержал решительную победу над войсками Помпея. так он и умер с созданными им стихами на устах. Разве это не было нежным отцовским прощанием со своим детищем, подобным нашему прощанию и поцелую, какими мы обмениваемся с нашими детьми перед смертью? Разве это не было проявлением той естественной привязанности, вызывающей у нас в смертный час воспоминания о вещах, которые в жизни были нам дороже всего?
Когда Эпикур умирал, истерзанный, по его словам, невероятными страданиями, вызванными коликой, его единственным утешением было то, что он оставляет после себя свое учение. Но можно ли думать, что ему доставили бы такую же радость несколько одаренных и хорошо воспитанных детей — если бы они у него были, — как и создание его глубокомысленных творений? И что если бы он был поставлен перед выбором, оставить ли после себя уродливого и неудачного ребенка или же нелепое и глупое сочинение, то он — и не только он, но и всякий человек подобных дарований — не предпочел бы скорее первое, нежели второе? Если бы, например, святому Августину[205]Августин (354–430) — христианский богослов. предложили похоронить либо свои сочинения, имеющие такое важное значение для нашей религии, либо же своих детей — в случае, если бы они у него были, — то было бы нечестивым с его стороны, если бы он не предпочел второе.
Я не уверен, не предпочел ли бы я породить совершенное создание от союза с музами, чем от союза с моей женой.