«Гей, ну-те, хлопцы, славны молодцы,

Що ж вы смутны, невеселы?

Гей!..

Хиба в шинкарки мало горилки,

Пива и меду не стало?»…

Оживятся все, словно после праздничного томительного моления, ходить по комнате начнут, закуривать. Весело и Илье. Он вспоминает Царицын осенью восемнадцатого года, когда выезжал с ребятами в подполье, чтобы вырывать из рядов врага жертвы. Наконец-то сбылось!

А они затягивают плясовую, бурную, зажигательную; вскочит кто-нибудь — и пойдет по кругу отплясывать: не то украинскую, не то кавказскую.

Наговорятся, напоются — поэт стихи свои читать начнет. У них свой поэт, худощавый, заросший, молодой с переломанной ногой. Молодцеватый офицер начнет рассказывать о своем искусстве рубить; показывать, как он вешает на плечо карабин вниз дулом, чтобы на скаку лошади он мог моментально поднять его и стрелять.

Приятно Илье смотреть на такого молодца, да мысли нехорошие вызывают эти разговоры: не на рубке ли голов красноармейцев получил такую практику?

Потом гадать начнут. Много есть вопросов невыясненных, многое нужно выпытать у скрытной бабушки-судьбы. Пилюк усаживает за стол мальчугана, кладет его ручонку на стол. Намазывает чернилами ноготь его большого пальца и торжественно предлагает сосредоточить все внимание на этом чернильном блестящем пятнышке. При этом он отмахивается, точно от назойливых детишек, давая знак всему «штабу» молчать — и все замирают в напряженном ожидании; лишь сдавленное дыхание шипяще выползает наружу.