И опять Чехов у стола. Новая строка… И еще раз то же — вычеркнул и опять вывел…
— Слушайте же. Сегодня легко пишется.
Смотрю на него — шутит он? Нет, лицо серьезное.
— Вообще работается трудно, только не сейчас. Ужасно легко думать, что именно напишешь. Кажется, всего и остается: присесть — и перебелить готовое в голове. А начнешь — и пойдет московская мостовая. О каждый булыжник встряхивает… Спотыкаешься… А иногда как по рельсам целые страницы. По-старому, пожалуй, во вдохновение уверовал бы. Только такие страницы не очень удачны.
Так у меня и осталось в памяти зеленое пятно от лампы в потемках и бледный неясный Рембрандтовский облик Антона Павловича в углу. Об одном из крупнейших писателей он говорил:
— Слушайте же, я никому так, как Игнатию Николаевичу, не завидую… Его манере письма. Большой талант, и работник же! Заграницей у него бы давно и виллы были свои, и отель в Париже, и в Лионском Кредите, по крайней мере, миллион. А у нас он с хлеба на квас, милый человек, околачивается!..
— Чему же вы завидуете?
— Как же? Он всегда может писать. Надо, чтобы у него мигрень в висках сверлила и кругом все, кому не лень, шумели. А он присядет к уголку — непременно к уголку — стола, съежится над ним и мелко-мелко лист за листом исписывает…
— Ночь хороша? — помолчав, спрашивает.
— Да. Тепло и звездно. Море притаилось.