Другой, сосредоточенно сдвинув брови и не отрывая глаз от своих ног, выкидывает что-то неописуемое. То они у него делают какие-то рисунки, на пятках, плашмя, боком, на носках, заплетаются и расплетаются ходуном, описывают кривые линии, углы, а рыжая громадная борода его треплется во все стороны, и заломленная на затылок папаха ездит с бекреня на бекрень…

Сменил казака бурят. Этот внёс в пляску что-то медлительное, тяжёлое. Заговорил я с ним, — не понимает по-русски. Другой бурят стремительно на пятках прошёлся по кругу и ахнул так, что толпа вздрогнула, и остановился вкопанный.

А гармоника заливалась всё задорнее, так что и китаец-манза не выдержал, ворвался в круг и давай что-то отрабатывать носками и руками. Казаки смотрели на него и одобряли.

— Ишь как, молодец!.. Ну-ка ещё, ходя![1]

Одобренный манза заприседал к пущему восторгу своих чёрно-жёлтых соотечественников.

— Откуда он?

— Из Чифу! Рабочий…

Жизнерадостный и добродушный народ. Добродушный, разумеется, до поры до времени. Когда его страсти возбуждены, он делается совсем иным. Сам не ценит своей жизни, да и чужую ни во что не ставит.

Сестра милосердия

Святые подвижницы! В какой нравственной красоте, назло годам и расстоянию, вы вспоминаетесь мне теперь, когда я смотрю на новое поколение таких же, какими были вы, девушек и женщин, идущих скромно на кровавую ниву близкого будущего… В той боевой страде, которую пережили мы двадцать семь лет назад, сколько вас ушло в далёкие могилы, в братские могилы, давным-давно позабытые и поросшие бурьяном чужбины. Ни ваших имён, ни ваших лиц не сохранилось ни у кого в памяти. Пришли на подвиг, свершили его и легли рядом с солдатом, таким же забытым, безымянным…